Страница 17 из 98
Глава 5
С шинели капает на камень, тонкие лужицы схватываются мутной плёнкой, и я смотрю на них дольше, чем нужно. Правду Дитриху не скажешь, молчание он тоже примет за ответ. Остаётся говорить рядом с правдой, не касаясь её.
— Ничья. Это не запись о человеке.
— А о чём?
— О сроке. Я считал, сколько крепость продержится после высадки. К лету японцы замкнут кольцо, осенью подтащат тяжёлые орудия. Если порт отрежут от Маньчжурии, к декабрю здесь кончатся снаряды, продовольствие и люди, которым ещё можно приказать идти на позицию. Тогда кто-нибудь подпишет капитуляцию. Фамилии я не знаю.
Дитрих держит обгоревший лист на весу. Мокрая бумага стала рыхлой, по нижнему краю расплылось последнее слово, но дату ещё можно разобрать. Двадцатое декабря. В прошлой жизни утром второго января по новому стилю мы увидели белый флаг, а вечером узнали, что Стессель сдал крепость накануне. Когда я записывал даты, рука сама перевела число на здешний календарь.
— Вы рассчитали день? — спрашивает Дитрих.
— Месяц. Число поставил как крайнее.
— Удобно.
— Иначе расчёт не имеет смысла.
Он не складывает лист. Вместо этого проводит ногтем вдоль семи строк, от которых остались расплывшиеся начала и бурые потёки.
— Что здесь было?
— Такие же расчёты.
— О капитуляции?
— О войне.
— Это я понял. Что именно вы рассчитывали?
— Уже ничего. Бумага сгорела.
Дитрих поднимает на меня глаза. Ветер треплет обугленный край, один уголок отламывается по сгибу и летит вниз по дороге.
— Бумага сгорела, память осталась. Восстановите.
— Не буду.
Он не переспрашивает. Большой палец снова находит свежую ранку возле обкусанного ногтя, прижимает её до белого.
— Вчера вы сообщили точный час нападения. Сегодня я нахожу у вас список дат, который вы пытались уничтожить. После этого вы отказываетесь объяснить остальные строки. Понимаете, как всё выглядит с моей стороны?
— Понимаю. Поэтому и не стану ничего восстанавливать.
— Не вижу связи.
— Вчера я принёс предупреждение без источника. Оно оказалось верным, но от этого источника у него не появилось. Если сейчас продиктую вам ещё семь строк, они не станут сведениями. Получится только семь причин либо поверить мне на слово, либо посадить меня до конца войны.
— А вы предпочитаете оставить эти причины при себе.
— Я предпочитаю сначала найти людей, которые видели хоть часть того же самого. Тогда у вас появится что проверять.
Дитрих некоторое время смотрит на меня, затем убирает лист во внутренний карман и застёгивает пальто. С дороги доносится новый залп. Стреляют далеко, за утёсом; через несколько секунд над крышами проходит глухой отклик.
— Вы слишком быстро научились говорить про источники.
— За ночь было у кого научиться.
Он достаёт часы, смотрит на циферблат. Папироса, которую Дитрих дал мне в начале разговора, давно погасла. Я пока прячу её в карман, чтобы не бросать на дороге.
— Вчера в городе нашлось трое, обещавших японское нападение, — говорит он. — Грек с угольной пристани запросил деньги. Штабс-капитан из инженерного управления написал про японских шпионов в прачечных. Вы наняли китайскую шаланду, полезли на рейд и едва не утонули. Грек теперь врёт вдохновенно, штабс-капитан дописывает семнадцатую страницу, а у вас нет даже приличной версии. Это меня уже заметно раздражает.
— Могу придумать.
— Не надо. Выдумщиков у нас с утра хватает.
Он затягивается, затем смотрит на мою шинель. Ткань задубела на морозе, полы стоят колом, в левом рукаве при каждом движении ломается тонкий лёд.
— Идите домой. Отогрейтесь, переоденьтесь. Завтра в восемь явитесь к Мансурову.
— Я могу идти один?
— Конечно. За вами пойдёт мой человек.
— А если я его замечу?
— Он огорчится. Я тоже, — Дитрих бросает окурок и растирает каблуком. — Арестовывать вас сегодня я не стану. Завтра, вероятно, тоже. Только не путайте свободу с отсутствием присмотра.
— Не путаю.
— Все так говорят.
Он уходит вниз, к городу, не оглядываясь. Человек Дитриха ждёт дальше по дороге у телеграфного столба. С виду мастеровой, на плече мешок с инструментом, но сапоги начищены слишком хорошо, а в сторону батареи он ни разу не смотрит. Когда я трогаюсь, мастеровой даёт мне пройти шагов сорок и неспешно идёт следом.
До квартиры две версты. На первой я ещё чувствую холод, на второй перестаю. Мария Феликсовна встречает меня в передней, прижимает обе ладони к груди и несколько секунд только открывает рот. Потом замечает воду на полу, вспоминает, что сердится, и бьёт меня свёрнутым полотенцем по плечу.
— Я заявление подала! В полицию! Мне сказали, утонувших до вечера считать будут!
— Не утонул.
— Вижу, что не утонули. Лучше бы вы сперва домой пришли, а потом уже не тонули!
Она заставляет меня снять всё в передней, заворачивает в старое одеяло и ведёт к кухонной печи. На столе ждёт миска щей, жир давно застыл белыми кружками. Пока я ем, Мария Феликсовна ворчит, выжимает рукава над тазом, находит разрез у кармана и объявляет, что порядочный человек не имеет права так обращаться с казённым сукном.
На спинке стула висит сухой запасной мундир. Дважды я тянусь к нему, один раз успеваю надеть рубаху, но в тёмном кухонном стекле вижу двадцатилетнего подпоручика. Для женщины, которую я собираюсь искать, это лицо чужое. Через адресный стол её можно разыскать до вечера. Потом придётся постучать в дверь и объяснить, почему совершенно незнакомый человек знает её имя, работу, привычки. Всё, что было между нами, пока произошло только со мной. Рубаху я снимаю, складываю поверх мундира и остаюсь у печи.
За окном дважды проходит мастеровой с мешком. На третий раз ему выносят табурет из соседней лавки. Он садится напротив ворот, покупает у разносчика горячий пирожок и устраивается надолго.
Манифест читают во вторник после полудня. Батальон выводят на плац, полковой адъютант разворачивает лист и начинает словами, которые никто не разбирает. Мороз забивает горло, голос срывается на каждой длинной фразе, бумага хлопает в руках. Над восемью сотнями человек висит облако пара, задние шеренги тонут в нём по грудь.