Страница 18 из 98
Я стою в первой и смотрю на затылок Гущина. Он успел подстричься перед войной, над воротником белеет узкая полоска кожи с двумя свежими порезами. В ноябре осколок войдёт ему под левую лопатку. Сначала Гущин решит, что его ударило комом земли, сделает ещё три шага и попросит меня поправить ранец. Теперь он нетерпеливо переминается с пятки на носок и ждёт, когда позволят кричать.
После последних слов адъютант складывает бумагу. Командир батальона вынимает шашку, над плацем прокатывается «ура». Гущин орёт с закрытыми глазами, рот растянут до скул. Справа унтер не кричит вовсе, шевелит губами, крестится большим пальцем внутри варежки, чтобы не заметили в строю.
— Ну, теперь повоюем, — говорит Гущин, когда роты распускают. Он хлопает меня по спине и тут же трёт ладонь, потому что шинель ещё жёсткая после морской воды. — Ты где ночь шатался?
— На пристани.
— В карты опять влез?
— Хуже.
— Баба?
— Гораздо хуже.
Гущин довольно кивает, потому что мир снова устроен понятно, если у товарища неприятности не из-за женщины. Я не разубеждаю его. У выхода с плаца стоит тот самый мастеровой, теперь уже без мешка, зато с газетой под мышкой. Одну и ту же страницу он читает вверх ногами.
К восьми следующего утра разведывательное отделение успевает вырасти втрое. Мансурову отдали три комнаты вместо одной, выселив полковую писарскую часть вместе со шкафами. Шкафы стоят во дворе под снегом, между ними курят два писаря и при каждом взгляде на окна сплёвывают в снег. Внутри пахнет мокрой шерстью, сургучом и новой мебелью. Прикомандированный сапёрный поручик сидит за столом без единой бумаги и уже третий день изучает свод военных постановлений, потому что другого занятия ему не нашли.
Мансуров принимает меня в дальней комнате. На стене висит карта Квантуна, складки ещё не разгладились, побережье пересечено вертикальными тенями. У окна, положив ногу на ногу, расположился Дитрих. За ночь он выбрился и сменил пальто на мундир Отдельного корпуса жандармов. Обгоревшего листка нигде не видно.
— Садитесь, — говорит Мансуров.
Я выбираю стул боком к двери. Дитрих замечает это, переводит взгляд на собственные сапоги, но уголок рта у него приподнимается.
Мансуров снимает верхнюю бумагу со стопки.
— На вас поступили три жалобы. Казённая пристань сообщает о попытке пройти без разрешения. Вахтенный начальник «Ретвизана» требует объяснить подход к броненосцу на китайской шаланде ночью. Ротный командир хочет знать, почему подпоручик Стужев отсутствовал до утра и явился в таком виде, что дневальный отказался его узнавать.
— Так точно.
— Если ещё раз скажете «так точно», я верну вас в роту вместе с жалобами.
Я успеваю набрать воздух для ответа, но закрываю рот.
Он кладёт лист в сторону, берёт другой. Это копия моей записки, время подчёркнуто красным карандашом.
— Между одиннадцатью и полуночью, — читает Мансуров. — Не вечером, не в ближайшие дни. Вы назвали час. Вице-адмирал Старк получил предупреждение в половине пятого, после чего ничего не предпринял. Первую торпеду выпустили около полуночи. Дитрих полагает, что вас следовало задержать ещё вчера.
— Я полагаю, что его следовало задержать до вчера, — поправляет Дитрих. — Теперь поздно. После события каждый арест выглядит глупостью или признанием нашей глупости.
Мансуров постукивает карандашом по столу, затем прижимает грифель ногтем.
— Ротмистр принёс мне обгоревший лист. Семь строк не читаются, восстанавливать их вы отказались.
— Так точно.
— Сейчас это можно сказать, — Он откладывает карандаш. — Отказ разумнее, чем выдуманный источник. Только пользы от него мне никакой. Я могу вернуть вас в батальон вместе с тремя жалобами, а Дитрих продолжит разбираться уже без моего участия. Почему мне этого не сделать?
За стеной скребёт пером один из новых писарей. Бумага идёт медленно, перо цепляется за шероховатость и раз за разом возвращается к одному месту.
— Дайте мне две недели.
— Для чего?
— Чтобы принести сведения, которые можно проверить. С именами, временем и вторым свидетелем там, где он найдётся.
— Красиво. О чём будут сведения?
Я подхожу к карте. Булавки лежат в жестяной коробке на подоконнике, беру две. Первую вкалываю в гавань, вторую ставлю южнее, там, где японская эскадра держится за дальностью береговых батарей.
— Им нужно перебросить армию через Корею к Ялу. Пока наша эскадра может выйти в море, каждый транспорт приходится прикрывать боевыми кораблями. Того не станет лезть под батареи ради генерального сражения, если можно лишить нас выхода. У гавани одно горло. Его закроют минами, затопленным судном, повреждённым кораблём, чем угодно, что ляжет поперёк фарватера.
— Это известно любому флотскому офицеру, — говорит Мансуров.
— Поэтому я не предлагаю выдавать рассуждение за донесение. Я хочу проверить, как охраняют вход, кто видит внешний рейд, сколько проходит от замеченного огня до доклада на батарею. Потом найду людей, которые слышат о японских судах раньше портового начальства.
Дитрих переводит взгляд с карты на меня.
— Китайцев.
— Рыбаков, грузчиков, приказчиков, владельцев джонок. Тех, кто зарабатывает на воде и замечает пропавший пароход не по сводке, а по пустому месту у причала.
— На каком языке вы с ними заговорите?
— Начну на русском. Когда перестанет хватать русского, найду переводчика.
Мансуров отодвигает жалобы к краю стола.
— Допустим, через две недели вы принесёте мне список неисправных телефонов и десяток китайских слухов. Откуда я узнаю, что вчера вам не просто повезло?
Он спрашивает без насмешки. Вопрос остаётся деловым, значит, на него можно ответить, не превращая кабинет в исповедальню.
— Оставлю здесь один лист. Не донесение и не основание для приказа. Вы его не прочтёте.
Мансуров смотрит на чистую бумагу перед собой, потом убирает с неё ладонь.
— Продолжайте.
— Я запишу событие, сам факт которого не зависит от наших распоряжений, сложу лист и запечатаю при вас. На конверте поставим сегодняшнее число. До конца испытательного срока он пролежит в сейфе, вскроем его только в последний день. Всё, что принесу для работы до этого, пойдёт отдельно и только с источниками.