Страница 15 из 98
Тогда решение складывается окончательно. Больше я никому не скажу того, чего не сумею доказать. Память останется только указателем, она покажет место и время, но сама свидетельствовать не сможет. Под каждое знание придётся задним числом подводить основание, находить китайца, который видел, вербовать приказчика, который слышал, ставить наблюдателя, способного записать час и румб. Придётся выкупать, выманивать, покупать чужие глаза, пока любая вещь, извлечённая из моей памяти, не получит живого человека, готового повторить её вслух перед посторонним.
Я знаю, что случится, значит, знаю, куда смотреть. Буду приходить раньше остальных, всегда находить того, кто сможет подтвердить увиденное. Пророков вешают, а свидетелей слушают. Мимо несут носилки со свесившейся рукой. Я отступаю на полшага, пропуская их, не отвожу глаз, пока рука не исчезает в темноте вместе с остальным телом.
Убираю книжку в карман. Тело у меня своё, двадцатилетнее, с целой спиной, крепкими руками, которым понадобится ещё много лет, чтобы начать болеть по утрам. Однажды я уже жил в нём, поэтому знаю, на что оно способно. Голова старая, она знает, что этому телу приказывать.
В прошлый раз я сидел и ждал приказа. Теперь ждать не стану. Того подходит к восьми утра.
На Электрический утёс я поднимаюсь вместе с половиной города. Снизу людей гонят, но гонят лениво, поэтому все вскоре лезут обратно. Из серой мглы на юге постепенно проступает линия. Сначала дымы, затем корпуса, наконец ровный строй, идущий слева направо без видимой спешки. Шестнадцать вымпелов. Батареи открывают огонь в начале девятого.
Здесь я впервые в этой жизни вижу, что такое береговая артиллерия. Ближе полусотни шагов зевак не подпускают, правильно делают. Десятидюймовое орудие при выстреле не грохочет, а бьёт. Удар проходит сквозь человека целиком, от груди к спине, заставляя внутренности на секунду отстать от своего места. Утёс дёргается, по камню проходит волна, с бруствера осыпается мёрзлая земля.
После третьего залпа перестаёшь слышать. К пятому у стоящего рядом приказчика из носа идёт кровь. Он ничего не замечает, вытирает лицо рукавом, размазывая красное по щеке. Между выстрелами рот его продолжает что-то кричать, однако слова уже не пробиваются сквозь плотный звон в ушах.
Японский снаряд перелетает батарею, рвётся за спиной шагах в двухстах. На земле я оказываюсь прежде, чем понимаю, что упал. Не пригнулся, не присел, лёг лицом вниз, поджал локти под грудь, открыл рот, чтобы не выбило перепонки. После Артура восемь лет вытравливал эту привычку, потому что в мирном городе она превращает человека в посмешище. В четырнадцатом году привычка вернётся за неделю, останется до конца.
Приказчик рядом продолжает стоять, даже не оборачивается на разрыв, смотрит в море, машет шапкой.
Я поднимаюсь, отряхиваю шинель.
— Вы чего? — спрашивает он с интересом.
— Ничего.
— Испугались, что ли?
— Да, — говорю я.
Прислуга работает молча, в одном темпе, который укладывается в четыре слова. Замок, снаряд, картуз, замок.
Номер третий роняет банник, сразу поднимает его, получает от фейерверкера по затылку. Удар короткий, без замаха, фейерверкер даже не смотрит в его сторону, словно сгоняет муху. Номер третий тоже не оборачивается. Через три секунды он снова на месте, цикл продолжается.
За весь следующий час на батарее не происходит ничего, кроме замка, снаряда, картуза, нового замка.
Наши бьют плохо. Я не флотский, не артиллерист, однако даже мне видно, как кучно и далеко от цели ложатся всплески. Дистанция велика, приборов нет, дальномерщик вынужден кричать поправки голосом. Японцы стреляют ещё хуже, зато их больше.
Первый снаряд ложится под утёсом, в воду, примерно в кабельтове. Второй перелетает, рвётся далеко в Старом городе, откуда медленно поднимается пыль. Третий попадает в бруствер соседней батареи.
С трёхсот шагов я вижу вспышку, разлетающиеся куски. Через секунду оттуда начинают кричать. Ветер доносит крик, тонкий, слитный, держит его около полутора минут, потом уносит. Не потому, что крик закончился, просто ветер переменился.
Бой длится около часа. Всё это время словно ничего не происходит, после чего японцы отворачивают, уходят на юг.
Пока крик «ура» прокатывается по утёсу, приказчик срывает шапку, размахивает ею над головой. Лицо мокрое от ветра, на щеке засохла полоска крови, которую он не заметит ещё часа два, пока кто-нибудь не скажет. Дальше по брустверу надрываются четверо гимназистов, сбежавших с уроков и продержавшихся на утёсе весь бой. Пожилая женщина в салопе крестится, повторяет ни к кому не обращаясь: «Отогнали, отогнали». Пороховой дым тянет через толпу, люди кашляют, продолжают кричать, потому что тишина сейчас показалась бы признанием чего-то, для чего ещё нет слов.
— Дали им! — кричит мне приказчик. — Ваше благородие, дали ведь?
Я смотрю на него. В поднятой руке шапка, сам он ждёт от меня одного слова из четырёх букв.
— Дали, — говорю я.
Того ушёл не потому, что мы его отбили. Всё, ради чего он пришёл, было сделано ночью за двадцать минут, десятью миноносцами, четырьмя торпедами. Три сильнейших корабля выведены из строя на два месяца. Эскадра заперта за собственным броненосцем, севшим поперёк собственной двери. К утру город перестал спорить, будет война или нет.
Он уходит победителем. Мы тоже кричим «ура», в чем нет ничего постыдного, жить надо победами.
«Только в этой войне их вообще не случилось, почти ни одной, кроме перехвата японских транспортов крейсерами», — вспоминаю я.
Дитрих ждёт меня внизу, возле поворота дороги. На нём штатское пальто с барашковым воротником, но выправка не штатская, стоит он не как гуляющий. На вид ему лет тридцать пять, у него узкое лицо, коротко подстриженные светлые волосы. Глаза чуть навыкате, из тех, что постоянно кажутся удивлёнными, хотя никогда не удивляются.
Лишь щетина выдаёт, как прошла его ночь. Я подхожу, останавливаюсь в трёх шагах, вода всё ещё капает с одежды на мёрзлую дорогу.
— Пётр Алексеевич Стужев? Двадцать шестого Восточно-Сибирского. Прикомандирован к разведывательному отделению, — слышу я от него.
— Мы незнакомы, — я хорошо знаю, кто меня спрашивает, но не должен такого признавать сейчас.
— Нет. Но я о вас с шести утра только и слышу.
Дитрих достаёт портсигар, открывает, протягивает мне папиросу. Пальцы не слушаются, поэтому спичку он зажигает сам, прикрыв огонь ладонью. Ногти обкусаны до мяса, на указательном пальце свежая ранка, но рука с огнём не дрожит.