Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 60

Прошло всего два месяца, а душа моя совсем отворотилась от каенсарского медресе. Уроки родного языка и географии у Забихуллы-абы стали счастливым воспоминанием. Не учить мне теперь стихов, не пускаться в дальний путь по карте — в странствия по чужим краям! Но как сказать обо всем отцу? Как умолить его взять меня из Каенсара?

И стал я в пятницы, в дни, когда бывал дома, больше возиться у отцова верстака. А вдруг да подвернется случай поговорить с ним? Ну, а если не подвернется, все равно я так скучал по нашему, не похожему на иные дому, что радовался и визгу отцовской пилы и стуку молотка.

Когда входишь в нашу нижнюю горницу, тебя сразу обдает запахами свежей стружки, сосновой смолы, замазки и всяких красок. По стенкам и простенкам развешаны пилы, на полках лежат рубанки, долота, стамески, большие и малые сверла. У двери на длинных шипах висят покрашенные рамы. До чего же я люблю смотреть, как отец что-то мастерит, распиливает, строгает!

В эту пятницу он как раз сработал первый стул из тех, что ему заказал Бикбулат-бай.

Ножки у стула были гнутые, спинка, чтобы сидеть было удобно, слегка откинута и тоже гнутая. Сейчас отец вырезал узоры на поперечине спинки — посредине крупный, по краям помельче.

Вот он обтер, обдул поперечину и, поставив на верстак, спросил у меня:

— Ну-ка, на что похоже?

— На подсолнух маленький, но больше на ромашку, которую от зубов пьют.

Отец хмыкнул и снова взялся за свои узоры — и стеклом скреб и наждаком тер.

Он уже было привинтил поперечину к стулу, как хлопнули ворота.

— Салям-алейкум! — раздалось во дворе.

Отец накинул бешмет, пошел навстречу пришельцу:

— Алейкум-салям!

Вернулся он вдвоем с Бикбулатом. Тот распахнул овчинковую шубу и стал рассматривать стул. Садился на него, стукал об пол, переворачивал.

— Когда остальные-то сделаешь? — спросил он наконец.

Отцу явно не понравилось, что Бикбулат даже не заметил узоров.

— Вот это затянет малость… — сказал он, проведя рукой по ним.

— А это к чему? О поперечину я спиной упираюсь. Знаешь сам, сзади глаз у меня нету.

— Не ты, так другие увидят. Ведь так лучше. Всему дому красу придадут. Набавишь по десять копеек…

Бикбулат принялся считать по пальцам.

— Рупь двадцать всего-то! — сказал отец.

— Ишь, «всего»! Это же два пуда муки! А весенний пуд осенью двумя оборачивается! Не пойдет! Дорого станут стулы.

Отец поглядел на упершиеся в колени крепкие кулаки Бикбулата, усмехнулся. Потом поднял стул на верстак, окинул, словно ребенка, любовным взором:

— Не видишь разве? Узоры — они что бровь над глазом. Ты хочешь сказать: «На кой бровь, коли глаз есть?» Так, что ли? Неверно! Ведь это все одно, что птица без крыльев, что соловей без голоса!

Бикбулат встал, застегнул шубу.

— А чего раньше думал? Вовремя надо было упредить. Я, может, тогда на арских мастеров бы наметился.

— Это уж нежданно, как работать начал… вроде просветление нашло…

Бикбулат ушел давно, а отец все ворчал:

— Скаред бесчувственный! Неужто глаза у него не видят?

Он брал с верстака один инструмент, бросал его и хватался за другой, но так и не смог снова взяться за работу.

На другое утро такой закрутил буран, что я не смог пойти в Каенсар. Поговорить бы с отцом! Но как это сделать, чтобы он усы не встопорщил?

И на верстаке я у него прибрал и под верстаком. Замазку замесил. И тут вышла для меня неожиданная удача.

Отец занялся какими-то подсчетами. Делал он это на пальцах, но все путался и наконец велел принести счеты. Я пошарил по углам и сделал вид, что не нашел их.

— Можно и без счетов обойтись, — сказал я осторожно.

Однако отец — не слышал, что ли, он меня — забормотал, сгибая пальцы:

— Лесничему — три рубля пятьдесят копеек; за мел — по три копейки за два фунта, всего восемь фунтов…

Была не была, я решился помочь ему:

— Бэ́джвин, бэуяби́н[34]… Мел твой стоит двенадцать копеек. Всего — три рубля шестьдесят две копейки.

Я видел, что отец не усомнился в моем подсчете, но, должно быть, не понравилось ему, что сын-недоросток суется, где его не просят. Вдобавок справился с тем, что ему, бородатому, оказалось не под силу.

— Занимайся своим делом! — буркнул он и принялся красить стулья.

Немного поработав, отец отставил плошку с краской и, глядя в окно, словно не ко мне вовсе обращался, проговорил:

— Восемь фунтов конопляного масла по семь копеек фунт…

— Зэхнэ́у — пятьдесят шесть копеек!

— Ишь ты! — улыбнулся вдруг отец.

Я взял аспидную доску, и мы подсчитали, сколько он потратил денег на стулья и сколько ему самому остается.

— А теперь рассыпь! — приказал отец, поглядев на доску, исписанную цифрами.

Я «рассыпал» — стер все — и проделал заново тот же расчет. Ошибки не было. Бумагу, куда я переписал с доски все цифры, отец бережно сложил и сунул за матицу.

V

Вскоре отец снова отдал меня в наше янасалинское медресе. Я так стосковался по нему, по друзьям-мальчишкам, что во мне теперь нерадивости и лени как не бывало!

Забихулла-абы в каждый базарный день ездил в Арск, привозил новые книги. Мы их и на уроках читали и домой брали иногда.

Однажды, оставленные без надзора, мы до того разыгрались, что пришли в себя только с появлением учителя. Удивительно, что он нисколько не рассердился! И мы поняли, что нас ожидает что-то необычное. Перед концом занятий Забихулла-абы показал нам небольшую книжку.

— Тут собраны разные стихи, — сказал он. — Одно из них мы прочтем сейчас. Кто будет читать?

— Я! Я! — раздалось со всех сторон.

Однако учитель, поискав глазами, протянул книжку мне. У меня даже руки задрожали от радости. Я начал читать:

Родной язык — святой язык, отца и матери язык,

Как ты прекрасен! Целый мир в твоем богатстве я постиг![35]

Я вдруг вспомнил отца и маму и почему-то очень растрогался и не смог продолжать дальше. Когда, пораженный сам наступившей тишиной, я поднял голову, Забихулла-абы стоял, прислонясь к оконному косяку, и переводил острый взгляд с одного шакирда на другого, а те сидели, безмолвно уставясь на книжку в моей руке.

— Да читай же, читай! — ткнув в бок, шепнул мой сосед.

И я как будто очнулся:

Качая колыбель, тебя мне в песне открывала мать,

И сказки бабушки потом я научился понимать.