Страница 61 из 135
аскетичного поведения становятся перформансом, направленным на то, чтобы сформировать у аудитории новые привязанности. Документирование и положительная подача аскетического поведения, от воздержания до неповиновения перед лицом смерти, служили средством установления власти и формирования лояльности. Изобретение аскетического героя и героини стало важным элементом в развитии альтернативного христианского языка власти и социума
36
[Об этом новом языке убедительно написано в: Cameron A. Redrawing the Map: Early Christian Territory after Foucault // JRS. 1986. № 76. Р. 266–271.]
.
Так, притча о странствующем аскете и респектабельном домовладельце могла быть понята древними не столько как история про воздержание, сколько как описание претензии христианства на моральное превосходство, с фигурой учителя-подвижника, бесстрастно бросающего вызов существующему положению вещей. Если дискурс
sōphrosynē
был предназначен для поддержания социального порядка, то дискурс аскезы должен был его разрушить.
И сторонники, и критики аскетической модели власти понимали это, изображая власть имущих как защитников этого порядка, а аутсайдеров не от мира сего – как его противников. (То есть все стороны ведут дискуссию с точки зрения относительной позиции и личной заинтересованности.) Критики полагали, что отшельники и сами стремились к власти, что они выступали за падение существующей системы с тем, чтобы установить собственную фракцию или, что еще хуже, для удовлетворения личных интересов. Сатира «О кончине Перегрина», написанная Лукианом из Самосаты в III веке, предлагает тревожную перспективу готовности христиан содействовать чужаку, чьи самопровозглашенные добродетели могут быть неискренними и который может действовать вовсе не на стороне христиан.
Разумеется, напористость постороннего не нова. В наиболее простом виде она призывает нас истолковывать заявку христианского апологета на моральное превосходство примерно в том же виде, в каком социолингвисты толкуют поведение героя-подростка в литературе XX века:
Бунтующий подросток, который превращается в авторитарного взрослого, – частый парадокс… «Прирожденные бунтари», отвергающие власть, вовсе не игнорируют ее, напротив, они наиболее к ней чувствительны. Отвержение власти становится способом самоутверждения и отказа от принятия подчиненной позиции. Когда же они достаточно взрослые и достаточно устойчиво вписаны в систему, чтобы занять доминирующую позицию, укрепление власти становится способом самоутверждения, раз уж иерархия теперь работает в их пользу
37
[Ta
.
Таким образом, притязание на статус «не от мира сего» подразумевает представление о себе и об обществе, оригинальное разве что с точки зрения техники утверждения власти: цели подобной риторики очень даже от мира сего, более того, такая риторика опасна, ибо лицемерна и способствует смешению морального превосходства с этими сомнительными целями. (Мы здесь оказываемся не так уж и далеко от римской критики Платона, обсуждавшейся ранее.)
Разумеется, такая позиция была увековечена еще в высказываниях Маркса и Ницше, которые, в свою очередь, опирались на аргументы Руссо:
А так как эта новая идея царства не от мира сего никак не могла уместиться в головах язычников, то они всегда смотрели на христиан как на настоящих мятежников, которые, под личиною покорности, искали лишь удобного момента, чтобы сделаться независимыми и повелителями, и ловко захватить власть, которой они, пока были слабы, выказывали лишь притворное уважение. <…> То, чего боялись язычники, свершилось. Тогда все изменило свой облик; смиренные христиане заговорили иным языком, и вскоре стало видно, как это так называемое царство не от мира сего обернулось, при видимом земном правителе, самым жестоким деспотизмом в этом мире
38
[Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре. М., 1998. С. 314.]
.
И все же важно провести границу между моей концепцией и концепцией Руссо. И хотя пренебрежительный цинизм приносит быстрое удовлетворение – и, вероятно, именно из‑за этого, – он мало содействует пониманию того, почему аутсайдерство фактически является притязанием на власть. К тому же, включенный в цикл притязаний и обвинений, такой цинизм может даже помешать углубленному анализу.
С точки зрения риторики связь между аскетичным поведением и социальным протестом срабатывает на нескольких уровнях. Прежде всего, это усовершенствованная версия самоконтроля как средства конкуренции за статус. К тому же такая связь имела смысл и как апологетическая стратегия, при которой христиане провозглашали, что именно такое моральное превосходство и характеризует их движение. Символично, что аскеты были теми, кому можно было доверять перед лицом искушений, которые менее сильного человека могли бы привести к предательству долга или присвоению чужого: парадоксально, но проявление высшего самоконтроля (и соответствующее отсутствие алчности или чрезмерного стремления к власти) было именно тем, за счет чего можно было купить доступ христиан к власти.
Пожалуй, сейчас несколько сложнее представить себе привлекательность и потенциальную взрывоопасность притязаний на моральное превосходство. Они всегда становились сторонниками новых религиозных или политических объединений. И чтобы оценить масштабы, в которых эти притязания могут срабатывать, полезно вспомнить их решающее значение в исходе гражданской войны в Китае (1946–1950). Демонстрация моральной целостности и напоминания о коррупции Гоминьдана сыграли решающую роль в завоевании коммунистами поддержки местного сообщества, жизненно важной для окончательной победы
39
[Chang J. Wild Swans: Three Daughters of China. New York, 1991.]
. Коммунистическая традиция строгой самодисциплины по-прежнему имеет своих критиков в большинстве азиатских капиталистических правительств, в глазах которых магнетизм этой риторики даже сегодня представляет политическую угрозу
*