Страница 43 из 93
Каким же глупцом он, должно быть, был, если не понимал этого до сих пор. Какой интерес может представлять скала, лес или руины, если в них не читается никаких ожиданий? И чего мы сами могли бы ожидать, если не ее одну – создание, способное сделать нас счастливыми? Какой смысл могла бы иметь романтическая долина, вся в руинах, полная странных перспектив, если во время прогулки на закате под тихие крики птиц наши мысли не возвращаются к
ней?
Какой смысл любоваться в Египте пирамидами, если не представлять в их тени себя под руку
с ней?
Что мог бы значить для мужчины уголок фламандского городка, или кафе на бульваре, или ярмарочная толкотня в Дамаске, если бы не предположение, что и
она
, его ненаглядная, ходит где-то здесь же, маня обещанием счастливой, наполненной смыслом жизни? Почему маленькая часовня на перекрестке с горящей лампадой кажется столь трогательной – не из-за скрытого ли в ней намека? И что это за намек, если не намек на
нее
– на ту живую душу, что способна одарить нас счастьем?..
И он думал об одиноком окне, освещенном зимней ночью, о пляже под белыми скалами в лучах солнца, об извилистом переулке в сердце старого города, о террасах какого-нибудь гранд-отеля в праздничный вечер, о сеновалах, озаренных луной; он думал о снежных чарах апрельского полудня, о кильватерном следе, что тянется за белым пароходом с вечеринкой на верхней палубе, о кладбищах в горах и о странных залах библиотек; о зажженных каминах, о сценах театров, когда в зале нет публики, о таинстве Рождества, о первых проблесках зари. Повсюду звучали невысказанные мысли о
ней
, и это было так, даже если мы понятия не имели, кто
она
такая. До чего же жалкой сказалась бы рядом с величественным природным представлением вся наша духовная возвышенность, если бы она ограничивалась исключительно личным переживанием – и не могла бы распространяться на другого человека!
Даже горы – а их Антонио еще недавно так любил, – даже голые неприветливые кручи, видом своим напоминающие о чем угодно, только не о любви, ныне обретали совсем другой смысл. Вызов дикой природе? Превозмогание своего я? Завоевание бездны? Гордость от покорения вершины? Какой это был бы безмерный идиотизм, если бы на этом все и кончалось! Трудности и угрозы, преодолеваемые до смешного дешево! Раньше Антонио подолгу размышлял, в чем тут дело, но так ни до чего и не додумался. Теперь все было ясно. В любви к горам тайком гнездилось совсем иное душевное побуждение. Если бы в пору, когда он был еще юношей, ему кто-нибудь об этом сказал, а он оказался бы способным все понять, он, несмотря ни на что, стал бы все отрицать – хотя бы из некой стыдливости. И все прочие сейчас наверняка скажут «нет», скажут, что все это глупости, риторика, старомодный романтизм. Но, однако ж, если расспросить их подробнее, они не смогут никоим иным образом объяснить, почему их волнует зрелище шторма на море или сложенная из грубых глыб арка римских цезарей, или покачивающийся фонарь в трущобном переулке. Как трудно будет им признаться, что во всех этих сценах и для них тоже звучит призыв к мечте о любви – несмотря на отвращение, какое способна вызвать подобная банальность!
Надвигаясь на него с крайней точки перспективы, в то время как небо расцвело и солнце завладело миром, бесчисленные рощи, стоящие вдали словно настороже, все еще дробились, расходились надвое – сперва медленно, но чем ближе – тем быстрее. Они скользили мимо и, снова смыкая ряды, исчезали позади, прихотливо изменяя перспективу, ближние ряды – проворно, дальние – медленно и лениво; каждый раз, когда Дориго жмет на педаль газа, деревья ускоряют «бег», и кажется, будто вся эта лежащая впереди равнина повинуется его рвению.
Теперь ему вспомнились караваны кудахчущих куриц, бабулек из Америки, так и высыпающих из туристических автобусов перед музеями и соборами. Возможно ли, что даже они, скитаясь из одной страны в другую, искали проблеск любви? Так оно и было, так что пожалейте их. Даже в них самих этот призыв, хотя и не был услышан, все равно звучал; шестидесятилетние, семидесятилетние, восьмидесятилетние, эти трезвомыслящие респектабельные женщины сошли бы с ума от стыда, если б узнали правду о том, что именно таскает их по свету. И если бы в их путешествиях не было этого экстравагантного и невероятного проблеска, они и дома бы свои покидать не стали. Эти скитания от границы к границе, от отеля к отелю превратились бы для них в пытку.
Как получилось, что в стихах, посвященных любимой, так много пейзажей, лесов, садов, пляжей, рек, деревьев, закатов? Потому что поэтам легче, чем другим, видеть во всем мире неизбежную связь. Древние башни, облака, водопады, таинственные могилы, плеск прибоя о скалы, склоняющиеся ветви перед бурей, одиночество на гравийных отмелях во второй половине дня – все это ясный язык для нее, женщины, любимой нами; для той, у кого есть власть сжечь нас дотла. Все в мире сговаривается со всем остальным в мире – в самом мудром заговоре из всех, – чтобы привести нас к той или к тому, кого мы любим. Это было столь тонкое, остроумное предположение, что при других обстоятельствах Дориго получил бы от него немалое удовольствие, – мол, вон как завернул! Но сегодня, именно что из-за своей точности, оно не принесло ему ничего, кроме боли. Ведь образ бегущих мимо деревьев соответствовал образу его любви, проникнутой стихийными чувствами и безотрадностью. Он мчался к ней, прекрасно зная, что ничего, кроме новых горестей, унижения и слез не найдет; и все равно гнал без оглядки, выжимая педаль в пол, боясь и минутного промедления.
Тополя, росшие на равнине, двигавшиеся процессией согбенных горбунов, будто взывали к нему: «Остановись, человек, поверни назад, не думай больше о ней, побудь с нами лучше, зачем ты так спешишь к собственному краху? Мы отведем тебя в Эдем за частоколом стволов, где нет ничего, кроме счастья, пения птиц и покоя души. Не упрямься…»
Их доводы были настолько убедительны, что в какой-то момент, охваченный внутренним смятением, он съехал на обочину и остановился. Но в ту же секунду все вокруг замерло, все вокруг него и все перед ним, насколько хватало глаз, до самого конца пустой асфальтированной дороги. Деревья стояли плотно, неподвижно, более не уклоняясь то в одну, то в другую сторону. Тополя больше не убегали, они больше не молили остановиться; они теперь не осмеливаются что-либо сказать, потому что знают: есть случаи, где слова бессильны. «Да, это правда, – подтверждают они, –
она