Страница 4 из 74
Глава 2
Дорога Жлобин-Гомель
17 августа 1941 года
Я замер и прислушался. Было удивительно, насколько четко, до мельчайших нюансов, я теперь способен воспринимать звуки. Шум листвы, треск раскачивающихся деревьев. Казалось, что идиллия: природа, солнце, красота но… взрывы, гудение самолетов в воздухе, трупный запах, и мухи, роящиеся над мертвыми телами.
Стреляют… значит куда сейчас прилетят снаряды, бомбы. Война, та, которая имеет последствия и в будущем, которое я покинул. Сейчас идет борьба добра со злом. И нельзя никому оставаться в стороне, иначе зло получит шанс.
Не привык я к такому слуху. В своей прошлой жизни — а сейчас я был абсолютно уверен, что начал проживать совершенно новую, — одно ухо у меня было почти глухим из-за старой контузии. Да и второе, откровенно говоря, работало с перебоями.
А здесь… Я закрыл глаза и ясно услышал, как сорванный ветром сухой древесный лист шуршит в полете, цепляясь за ветки. Наверное, мозг с непривычки немного додумывал картину, образ, но ощущения были поразительными.
Вдруг самолеты улетели, артиллерия перестала бить. Вокруг повисла та самая тяжелая, зловещая тишина, которая всегда опускается на поле боя сразу после скоротечной бойни. Солнце нещадно палило в затылок, но резкий, ощутимый ветер бил прямо в лицо. Он был мне на руку. Я стоял с подветренной стороны по отношению к раскиданным по поляне телам, и ветер скрадывал любые мои звуки.
Все мысли пролетели, как гоночный болид. Думал, но действовал. Пошел к машине. Двигался медленно, тихо: ступал мягко, «лисьим шагом», носка на пятку, сначала проверяя поверхность стопой, и только потом перенося на нее вес тела.
Вот и первый убитый. Наша форма. Хотя еще во время перестрелки я отчетливо слышал в их группе не только гортанные команды, но и польский мат, и совершенно чистую русскую речь. Предатели, ну или тот самый пресловутый Бранденбург 800. Полк или батальон, среди которых было немало русскоговорящих вот для такой диверсионной работы.
Я опустился на колено возле трупа. В открытой кобуре торчал ТТ — точно такой же, как у меня. Я выщелкнул магазин из трофейного оружия, проверил пружину и загнал его в рукоять своего изрядно опустевшего пистолета. Чужой ствол брать нельзя: моя машинка была проверена в деле и отлично пристреляна, а как поведет себя в критический момент чужое оружие — вилами по воде писано.
Справа раздался влажный, булькающий стон. Русские слова, больше похожие на скулеж.
Осознание того, что среди врагов были мои соплеменники, лишь туже затянуло холодный узел внутри. Вставал ли передо мной моральный выбор — добить подранка или проявить милосердие и оставить в живых?
В гражданской жизни — возможно и есть место для прощения. Но здесь действовали иные, первобытные правила выживания, мести, присущее войне жесткое понимание справедливости. Око за око! И никогда нельзя оставлять за спиной врага. Даже умирающий, способен в последнем рывке нажать на спусковой крючок и выстрелить тебе в спину.
По всем человеческим меркам, контрольное добивание — тяжелейший шаг. Но моя психика давно деформировалась под тяжестью прошлого опыта. А человек, в тело которого я провалился и чей слепок сознания получил в нагрузку, успел пропитаться к нацистам такой дикой, концентрированной ненавистью, что она выжигала любые намеки на моральные терзания.
Я подошел вплотную. Враг смотрел на меня снизу вверх блестящими, полными животной жалобы глазами. Я молча достал из сапога «финку», нож НА-40, который уже давно неприятно натирал ногу. Примерно прикинул, где под сукном гимнастерки должно находиться сердце — хотя всегда оставались сомнения, есть ли у этих тварей вообще такой орган. Левой рукой я жестко зафиксировал острие ножа на груди немца. А затем резко, с вложением корпуса, ударил ладонью правой руки по навершию рукояти, вгоняя сталь по самую гарду.
Взгляд немца, ну или кто там этот нацист по национальности, остекленел.
Я не остановился. Прошел по поляне, методично проделывая то же самое с остальными телами. Враг мог оказаться хитрее — притвориться мертвым, дождаться, пока я отвернусь, и всадить пулю мне в затылок. Я лишал их этого шанса.
Фоном, сквозь шум леса, до меня доносились глухие, ритмичные удары канонады. Линия фронта была совсем близко. И судя по всему они скоро попрут. Комкор и ехал на этот участок, чтобы лично проследить за обороной концентрированного удара врага в сочленение двух дивизий 63-го корпуса 21-й армии.
И только после того, как поляна была полностью зачищена, когда я собрал немецкие, вернее, подделки советских документов, поднял документы, что германцы взяли с машины, я позволил себе подойти к главной цели. К комкору. Раньше не сделал этого. Бессмысленно. С дыркой в голове не выживают. Ну или почти никогда. И он не проявлял признаков жизни, а крови под героем было столько, что уже от ее потери он умер бы.
Генерал-лейтенант Петровский сидел на примятой траве, тяжело привалившись спиной к пыльному колесу машины со стороны пассажирского сиденья. Китель расстегнут, руки безвольно опущены вдоль тела. Рядом с расслабленной ладонью валялся табельный пистолет, а над правым ухом чернело аккуратное входное отверстие. Кровь у головы уже успела запечься, а вот под ногами, в которые по всей видимости он почти сразу, в начале боя, получил ранения, и было озерцо алой жидкости.
Петровского хотели взять в плен, очевидно. Такой герой! Только что получивший звание генерал-лейтенанта, не сдался. Выбрал пулю вместо плена.
Я замер перед ним. Горло перехватило от странной смеси острой, сосущей досады и искреннего благоговения перед силой духа этого человека.
— Но я ведь мог… мог бы попытаться вас вытащить, Леонид Григорьевич, — глухо произнес я, глядя в мертвое лицо генерала.
ОН мог вытащить, Я нет. Никак не успевал, когда оказался в теле порученца комкора. Но что смогу Я? Отомстить, бить врага, уничтожать скверну на советских землях, даст Бог, не только на них, выветривая смрад нацизма с наших земель.
Было до странного дико ощущать эту внезапную, скручивающую внутренности бурю эмоций. Разумом я понимал, что передо мной лежит совершенно чужой человек. Но по законам того мироздания, в которое я провалился, для прежнего хозяина моего тела Комкор был фигурой незыблемой. Парень, чье тело я занял, безмерно уважал его, почитал почти как родного отца, и сейчас эта острая, пульсирующая горечь утраты без спроса транслировалась в мое сознание, наше общее с ним сознание.