Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 365 из 370

– Нет, – сказала она твердо, не желая обманывать себя больше, – нет, и не поймет, и не простит, и не узнает даже никогда, как мучительно тяжело было мне решиться на это. Не простит уже потому, что я делаю это тайком, обманом, как убийца, из-за угла наношу ему удар! А между тем разве могу я сказать ему это прямо, открыто! Да если бы я пошла теперь к нему и призналась, что задумала, да разве он пустил бы меня! Да и я сама разве в силах была бы тогда уехать от него!.. Еще с собой, со своими страданиями, я могу кое-как справиться; но с ним, пред его страданием, я опять потеряю и последнюю силу воли… и тогда уже все рушится потому, что очень может быть, что тогда он заставит меня уже окончательно бросить сцену, и я брошу, потому что после этого порыва, после этого напряжения воли у меня и последние силы для борьбы исчезнут. Он говорит: чрез год! Да разве для меня это возможно; чрез год я еще сильнее привяжусь к нему; нет, нет; если уж бросать его, если уж спасать себя как артистку, то именно сейчас же, теперь, пока еще не все пропало. Да, но зато я навсегда останусь в его памяти низкой, подлой женщиной, которая так ужасно обманула его… И конечно, он станет презирать и ненавидеть меня… и употребит все усилия, чтобы скорей забыть меня, – и забудет; конечно, забудет… и полюбит после другую, с которой всегда будет счастлив, которая уже не станет его обманывать; и он всегда, всегда будет любить ее, а меня станет ненавидеть и презирать… ненавидеть, и презирать, и презирать… О боже мой, боже мой! Да что же мне делать, что мне делать?

И она опять с отчаянием остановилась, не зная, идти ей дальше или вернуться, скорей, скорей, пока еще не поздно, к нему.

Она была на какой-то большой незнакомой ей площади, по-видимому, на одной из окраин города; перед ней высился прекрасный белый собор, ярко вырисовывавшийся на голубом, прозрачном небе своими легкими, грациозными очертаниями.

«Церковь… – подумала она, машинально прислушиваясь к гулко разливавшемуся благовесту. – Церковь… Отчего я не молюсь… ведь я же всегда так любила молиться… отчего же я теперь не молюсь? Боже мой, Боже мой, помоги мне, научи меня, что мне делать!.. Пойду, – решила она вдруг, – может, потом мне легче будет».

В соборе шла вечерня, но в нем было почти пусто; только несколько старушек да стариков чинно стояли на своих, видимо, привычных, постоянных местах.

Ольга вошла и в первую минуту после яркого уличного света ничего не могла разобрать в тонувших и сливавшихся в полумраке очертаниях храма. Свет падал только сверху, косыми лучами, игравшими на солнце миллионами бесчисленных, крутящихся в светлой полосе воздуха пылинок, да кое-где перед образами теплились огненными язычками тоненькие восковые свечки, пламя которых почти не распространяло света.

Она встала в темном одиноком углу за колонной, где никого почти не было, пред большой, с потемневшим от времени ликом, иконой Спасителя, закованной в тяжелую серебряную ризу, и машинально прислушивалась к глухо разливавшемуся в пустом пространстве голосу дьячка, читавшего на клиросе акафист, слов которого почти нельзя было разобрать. Изредка слышался откуда-то далеко дребезжащий, старческий голос священника, нараспев произносившего какие-то слова церковной службы. Ольга стояла и слушала, но молитвенного настроения, того прекрасного, как бы приподнимающего от всего земного, растроганного настроения, которое она так любила в себе, не было в душе ее. Обрывки отрывочных, болезненных мыслей по-прежнему проносились в мозгу ее, и сердце ее ныло тяжелой, тупой тоской. Неподалеку от нее стояла маленькая, чистенькая, благообразная старушка в платке и капоре и, приподняв на образ свое кругленькое доброе лицо со старчески светлыми глазками, низко кланялась в землю, осеняя себя неторопливым крестом, и что-то беззвучно шептала своими сморщенными губами.

«Вот эта молится… эта умеет молиться… – думала Ольга, с завистью смотря на нее, – для нее все просто и ясно… и в душе ее мир и покой; а я нигде не могу найти себе этого мира и покоя. «Аще кто не примет Царствия Божия, как дитя, не войдет в него»… – вспомнился вдруг ей стих Писания. – Да, – повторила она про себя – как дитя; и она, эта благообразная, чистенькая старушка – тоже дитя… Кто знает, быть может, только старость и дает этот мир и покой душевный, когда затихают все страсти, исчезают всякие желания и стремления, и жизнь уже делается не сложной, страстной борьбой, а чем-то тихим и покойным; но я не хочу ни старости, ни смерти… Отчего у меня всегда была эта ненасытная жажда, жадность какая-то к этой жалкой, ничтожной жизни? Отчего даже и теперь, когда во всем моем существе одна только мука и страдание, я все-таки, несмотря ни на что, не могу отказаться от нее?! Смерть! – прошептала она, вся содрогаясь от ужаса и леденящего холода, вдруг пробежавшего по всему ее телу. – Какое страшное, загадочное слово! Нет, нет, все, только не смерть… Но о чем она так молится? О чем ей молиться? – снова подумала она, взглянув на старушку. – Что ей в жизни может быть еще важно, интересно?.. О детях, верно, о внуках… конечно, о других… а я все о себе только… или о муже-покойнике… И для меня он умер тоже… только с тою разницей, что для нее, если он у нее действительно умер, все же осталась глубокая вера и надежда на новое свидание с ним где-то там; а для меня даже и такой надежды не будет».

– «Просите, и дастся вам», – долетели до нее слова священника.

– Просите, – сказала она, прислушиваясь к ним, – но разве я знаю, чего мне просить; я сама не знаю, чего хочу, о чем молиться мне. Вот она знает, о чем молится, чего просит, да и не она одна, а все они эти, и старые и молодые, что стоят тут, тоже, верно, знают, чего просят, о чем молятся, – а я не знаю. И какое спокойное, понимающее себя выражение на этом сморщенном, жалком личике! Боже мой, Боже мой! – сказала она, поднимая глаза к темному лику Спасителя, – дай и мне понять себя, дай мне забыть его, не думать о нем!.. Боже мой, Боже мой! Ты видишь, я сама не знаю, что мне делать, что я должна делать: уйти от него или остаться с ним!.. Научи меня, пощади меня… Да, да, я грешница, грешница, – сказала она с покорностью, как бы отвечая кому-то, кто точно обвинял ее в грехах и говорил ей, что она недостойна милости Божией.