Страница 355 из 370
Снова все эти господа, которые теперь, зная о ее любви к Чемезову и потому, ни на что пока не надеясь, смотрят на нее равнодушными, почти презрительными глазами, – тогда сейчас же начнут опять эту обидную, унизительную для нее как для женщины, какую-то словно охоту на нее, «скачку с препятствиями в ожидании первого приза», как говорит Милочка. И все ведь это делается под видом восхищения, поклонения и чуть ли даже не служения «святому искусству»! Ах! Знает она это поклонение искусству! И разве им она нужна? Нужно ее имя, нужен эффект и успех, который приятно бы щекотал самолюбие! Нужно, чтобы другие знали, удивлялись и говорили бы: «A N. N., представьте, ведь с Леонтьевой!» – «Неужели с Леонтьевой! Каков!..» Будь она точно такая, как и теперь, но только не известной актрисой, а просто какой-нибудь госпожой Сидоровой или Карповой, разве предпринимались бы тогда все эти облавы на нее! Кому она понадобилась бы; не было бы никакого шику добиться ее внимания… И это вместо того, чтобы стать женою человека, который действительно любит ее, которого боготворит сама она, – вместо того, чтобы с чистой, спокойной душой, радостно и гордо идти с ним рука об руку всю жизнь и сознавать себя всегда достойной его любви, его уважения, его доверия… А главное, главное – знать, что он уже совсем и на всю жизнь ее, что никто и ничто не может уже отнять его от нее… чтобы даже он сам не мог уйти и бросить ее, как может это сделать теперь, как только пройдет любовь!
– Боже мой! Но о чем же я!.. – говорила она себе в порыве какого-то просветления, и изумлялась сама, зачем создает себе всю эту муку, придумывает разные препятствия, когда все это, в сущности, так просто, так легко, ну конечно, что может быть проще! Они обвенчаются, и кончится эта мука, эти сомнения, и они оба наконец успокоятся и отдохнут тогда в полном, настоящем счастье, которое уже ничто не будет отравлять. Но через миг она вспоминала опять, что для этого прежде всего надо бросить сцену, и снова ужас и тоска охватывали ее, и она бессильно опускала голову на подушки и лежала так в каком-то оцепенении, глядя широко раскрытыми глазами в темноту комнаты, в которой неясно обрисовывались контуры предметов.
– Ну, хорошо, – говорила она себе опять, – хорошо! Предположим, что я оставлю сцену и выйду за него – разве будет это тем полным счастьем, каким я воображаю его себе теперь? Разве я могу забыть сцену, разве не буду всегда рваться назад к ней, всегда сожалеть и раскаиваться, что бросила ее? Конечно буду, буду и буду, и только отравлю этим жизнь и ему, и себе! Или, наоборот, предположим, что я разойдусь с ним и останусь на сцене. Но разве я могу забыть его, разве не буду всегда, каждую минуту рваться назад к нему, к его любви? Да я возненавижу и саму сцену за то, что бросила ее для него, точно так же, как очень может быть, что возненавижу его, если для него брошу сцену! Ну, предположим даже самое лучшее, что все останется так же, как и теперь, то есть что мне останется и сцена, и он; разве могу я быть спокойна по-прежнему, как была спокойна до него, разве этот разлад с самой собой прекратится? Конечно нет! Потому что для сцены нужно, чтобы я всегда была свободна, чтобы я всегда, беспрепятственно и независимо, располагала собой и всецело бы принадлежала ей, а ему нужно, чтобы я именно не была свободна, чтобы я зависела прежде всего от него и принадлежала бы более ему, чем сцене! Значит, сцена все-таки же будет в забросе, и артистка во мне все-таки всегда будет неудовлетворена! Да не только он, но даже и я сама, разве я не рвусь, в сущности, к тому же самому, то есть чтобы совсем принадлежать ему и чтобы он, в свою очередь, вполне, без всяких помех, принадлежал мне! Неужели же актриса не только не должна выходить замуж, но не должна даже и любить так, как люблю теперь я и как могут любить все другие женщины! Любить, желая отдать дорогому человеку всю душу, посвятить ему всю жизнь!.. Когда были мои увлечения, эти пошлые, жалкие увлечения, они мне ни в чем не мешали, потому я знала твердо и ясно, что прежде всего сцена, а потом уже все остальное, и что никакого даже вопроса, ни одной минуты колебания не могло быть в этом выборе. А теперь моя любовь, моя прекрасная, очищающая меня саму в собственных глазах любовь моя мешает мне, связывая меня на каждом шагу, потому что я прежде всего стремлюсь связать себя с ним, стремлюсь только как можно чаще быть с ним, видеть его, и почти каждая моя мысль, каждое желание прежде всего принадлежат ему, а потом уже всему остальному… Брак! Брак! Да разве этот брак заключается для меня только в том, что меня обведут с ним вокруг аналоя и что люди, «общество» признает нас супругами! Брак этот во мне, в моей душе, в моей любви к нему. Брака церковного, признанного, еще не существует между нами, а разве я не такая же уже в сущности жена ему? Разве не пошла бы я теперь за ним в Сибирь, на каторгу? Разве вся моя жизнь не принадлежит уже ему и разве я тогда больше буду любить его? Значит, брак в существе, брак нравственный уже существует между нами и мешает моей деятельности так же, как мешал бы и брак действительный. И вот я верчусь как белка в колесе и не могу найти выхода или хоть спокойствия, по крайней мере; да и никогда не найду их, потому что, конечно, можно было бы соединить благополучно и то и другое вместе, и его, и сцену, но для этого надо совсем иное отношение или к сцене, или к любви, или, вернее, и к тому и другому вместе, а я этого не могу; значит, для меня и выхода, а вместе с выходом и выбора быть не может. А между тем я все-таки должна найти этот выход и сделать этот выбор, – и в этом-то и заключается весь ужас и мука моего положения!
Ольга чувствовала сама, как не хватает ей характера. В ней как бы поселились два борющихся, враждебных друг другу существа и не давали ей покоя, мучая ее, как только может мучить человека какая-нибудь забившаяся в голову болезненная, гнетущая все существо мысль, которая даже во сне давит его тяжелым кошмаром.