Страница 29 из 59
Добежав до мотоцикла, оперативники завели его и тронулись в погоню за колонной. Нагнали они абверовцев минут через пятнадцать и, убедившись, что это именно те, кто им нужен, свернули в лесок, чтобы обогнать машины и устроить засаду в удобном месте.
Коган остановил своего рыжего коня и, приложив руку козырьком к глазам, посмотрел на село. Он не спал всю ночь. Дважды по двадцать минут приходилось давать отдых коню, но самому засыпать было опасно. Спрыгнув на землю, Борис потрепал коня по гриве, прижался щекой к его морде.
— Ну спасибо тебе, рыжий друг! Ты мне очень помог, и я тебя отпускаю. Если помнишь дорогу, то возвращайся к своей хозяйке. Ее кто-нибудь похоронит, и тебя возьмут в свое хозяйство. Жаль, если попадешь к фашистам. А нет, так пасись на свободе, но лучше уходи подальше от войны к людям. Один ты не перезимуешь.
Немцев в селе было мало. Основная часть, какая-то рота ушла пешком на восток. Несколько танков и бронетранспортеров последовали за ними, подняв огромное облако пыли. На краю деревни дымила немецкая походная кухня, да возле нее остались несколько грузовиков, крытых брезентом, и два вездехода какой-то ремонтной роты или саперного подразделения. Коган наблюдал за селом на рассвете, когда последние звезды таяли в бледнеющей вышине, а восток разгорался багровым шрамом. Воздух, еще прохладный, пах пылью, полынью и сладковатым, непривычным дымом — горело не сено, а что-то иное, химическое и чужое. Степь, начинавшаяся сразу за глинобитными хатами, была безмолвна и пугающе пуста. Вчера здесь гремели моторы и лязгали гусеницы, а сегодня осталась лишь придавленная тишина, в которой слышалось каждое движение. Ну вот и пора! Борис поднялся, отряхнул брюки и двинулся к зарослям рогоза и осоки, чтобы выйти к окраине села со стороны низинки.
Он был одет, как и многие местные мужики, в выцветшую, пропотевшую косоворотку, штаны и мятый пропыленный пиджак. Его лицо, небритое и покрытое дорожной пылью, было таким же, как и лица беженцев или тружеников, которые возвращаются с поля. Из вещей — лишь холщовая сумка через плечо, где под полотенцем лежала краюха хлеба и несколько вареных картофелин. Его главный инструмент — тяжелый ТТ — торчал сзади за брючным ремнем. В боковых карманах пиджака две полные обоймы.
Если бы не немцы на противоположной окраине села, то оно бы казалось мертвым. Кое-где были раскрыты настежь двери, на пыльной улице валялась разорванная и распотрошенная пуховая подушка. Тут и там пустые консервные банки с чужими шрифтами и обрывки советской газеты, растоптанные сапогом. Изредка из-за ставней на Когана смотрели чьи-то глаза — испуганные, затравленные. Он прошел дальше, к колодцу-«журавлю», где надеялся узнать что-то, но возле него никого не было. Коган остановился. Тогда выходить на открытое пространство не стоит.
И тут Борис заметил старика. Тот сидел на завалинке покосившейся хаты и не двигался, словно изваяние. В его неподвижности была такая горечь, что Коган почувствовал ее физически, как холодный камень под сердцем. Подойдя ближе, он увидел, что старик смотрит не перед собой, а в сторону, где у плетня лежала мертвая собака. Это был здоровенный лохматый кобель. Подсохшая кровь говорила сама за себя. Наверняка собаку вчера пристрелили гитлеровцы, когда шли грабить по дворам.
— Доброго здоровья, дед, — позвал Коган, останавливаясь на почтительном отдалении. — Нельзя ли воды испить?
Старик медленно перевел взгляд на незнакомца. Глаза мутные, слезные, но в них тлела незатухающая боль и гнев. Он молча смотрел на Когана, потом поднялся, опираясь рукой о завалинку, и вошел в дом. Вернулся сразу, неся мятую алюминиевую кружку с водой.
— Пей. Вода чистая. А здоровья нетути, — глухо ответил старик. — Никакого.
Коган сдвинул на затылок пропыленную кепку, взял двумя руками холодную кружку и неторопливо сделал несколько глотков. Вода была ледяная, живительная.
— Твои ушли? — спросил старик, вглядываясь в него.
— Мои далеко, — уклончиво сказал Коган. — А здесь что случилось?
Старик кивнул в сторону собаки и сказал с болью в голосе:
— Трезора пристрелили. Сволочь германская. Трезора моего.
Голос старика дрогнул, и он замолчал, сжав корявые, трясущиеся руки. А потом, ухватившись за плетень, наверное, чтобы руки не дрожали, стал рассказывать. Как в село вошли немцы, как напились, пошли по хатам тащить что ценное или съедобное. Зашли и к нему. Пес зарычал, и немец убил его. Пес взвыл и рухнул, заливая кровью пыльную землю двора.
— Он… он на руках моих и издох, — прошептал старик, и по его щекам поползли редкие, жгучие слезы. — Двадцать лет вместе… И не ребенка, не жену хоронить мне, а его… Все же душа живая, да еще больше человек, чем другие.
Коган молча слушал, и внутри у него все сжималось. Он видел много смертей, но эта, такая простая и такая бессмысленная, вдруг показалась ему чуть ли не самой безжалостной, как олицетворение всего того зла, что пришло на эту землю. Убить собаку. Убить верность.
Потом старик, словно очнувшись, добавил:
— Искали тут одного человека. Ученого. Геолога, сказывали. Грозились, ежели не найдут, с утра всех детишек в клуб согнать и расстрелять. Так и кричали: «Киндер! Киндер!» — Старик вытер лицо рукавом. — Бабы хотели спрятать ребятню в погреба, в балку увести… А он, ученый-то, видно, прослышал. Сам пришел к ним, к фашистам. Сказал: «Я тот, кого вы ищете. Отпустите детей». Его и увели. А нынче поутру и увезли куда-то на машине.
— На машине? А на какой машине, дед, ты видел, какая машина? Одна она была?
— Да ты, видать, того ученого знаешь, — чуть прищурился старик и внимательно посмотрел на Когана. — Не по его душу пришел-то сюда? Машина черная, низкая такая. На таких начальство ездит. Да только с ней, — старик махнул рукой в сторону дороги, — с ней броневик поехал. С пулеметом на крыше. В сторону Миллерово поехали, туда.
Старик махнул рукой на запад, и сердце Когана упало. Ученый. Геолог. Опоздал, а цель его задания — человек, обладавший важными знаниями, — попал в руки врага. Немцы опередили его на несколько часов. И все же не стоит спешить. Торопливость еще никого до добра не доводила.
— А где он прятался-то, ученый? — как можно небрежнее спросил Коган.
— У Матрены Васильны. — Старик кивнул на крайнюю хатку, почти скрытую разросшейся вишней. — Племянник он ей дальнейший, что ли. А она одна как перст.