Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 269

Но ему, Гурьянову, и это не в лад, не видит он такой вот очевидной радости советской — навек остаться даже с любящей женщиной на этой стройке (или в этом колхозе, или в армии, где тоже предлагали остаться на сверхсрочную). И понимает в нем это Полина — единственная, кто понимает в нем эту тягу куда-то в другую жизнь; сам Гурьянов не понимает, отчего ему все не так да не то, ему-то кажется, что он просто не на ту стройку заехал, или не в тот колхоз, или не в ту жизнь (хотя и в колхозе, и на стройке все идет своим нормальным чередом — и пьянь, и мат, и строительство светлого коммунистического завтра — вперемешку). Но Полина понимает, что Гурьянов тоскует по качественно другой жизни — только сам не знает какой. И когда забеременела она от Гурьянова, а он стал просить ее сделать аборт («Куда нам сейчас ребенок, подумай сама, я еще жизни не видел…»), Полина просто села в первый пролетный самолет и улетела в «неизвестную даль», «чтобы не вязать ему руки».

Все отвернулись от Гурьянова, даже друг Федя, но и Гурьянов психанул — рассчитался на стройке, получил свою тыщу рублей с копейками и — раз такое дело! — полетел в столицу, в Москву, к одной из своих курортных знакомых, которая когда-то на черноморском пляже дала ему свой адресок. Не с пустыми руками полетел — с роскошным северным осетром эдак под пуд весом. Так, с мороженым осетром на плече, и явился к своей бывшей знакомой. Только не ждали его тут, конечно, забыли давно, и своя тут жизнь — столично-угарно-трудовая… Вечером оказался Гурьянов в модном молодежном кафе и гулял тут на свою тыщу рублей — сплеча! Показывал столице свой сибирско-вятский характер!

Одинокого и неустроенного, не нужного никому, как его нелепый и уже оттаявший осетр, подобрала его ночью официантка этого кафе, привела к себе и сдала ему в аренду комнату, в которой раньше жила ее мать. И мало-помалу стал осваиваться Гурьянов в столичной жизни, и вот уже шоферит на мебельном фургоне, и бригада грузчиков мебели — одна из самых прибыльных работ в СССР — проявляет о нем товарищескую заботу: женит на этой официантке. Тихо всосал Гурьянова быт, укатали сивку крутые горки, где-то в неизвестной дали любимая женщина с ребенком, и друг Федя, и отец с матерью — все брошены, потеряны, а тут вот — свадьба коромыслом, компания мебельщиков за обильным столом и мебельный гарнитур как приданое. Все эти годы, все время фильма мучается Гурьянов поисками какой-то яркой, небудничной жизни и противится советскому штампу жизни, но действительность не дает ему (и всей молодежи) иных решений — либо строй да куй, как Федя, где-нибудь на Севере, чтоб хоть что-то заработать, либо — если в городе хочешь жить — пристраивайся в такую вот шарашку, как эта бригада мебельных грузчиков, и будет тебе всю твою жизнь и мед по усам, и нос в табаке.

Глядит Гурьянов на эту свадьбу свою, на этот стол и дружков-товарищей, глядит на эту «светлую» перспективу, а потом встает и уходит. Совсем. В двери встречает свою невесту, и долго смотрят они в глаза друг другу, и я никогда не забуду, как сыграла эту сцену актриса Наташа Варлей — без слов, без жестов, одними глазами, но как сыграла! И все-таки уходит от нее Гурьянов, сам не зная куда. За другой жизнью. За какой? Он ведь уже везде побывал и все видел…

Должен сказать, что нет в этой истории ничего необычного, она проста и банальна, тысячи таких вот гурьяновых кочуют по советским стройкам, городам и весям, я встречал их повсюду — и на Тюменском Севере, и в Хибинах, и в Тольятти, и на якутских алмазных рудниках, и на строительстве киргизских горных электростанций. Но именно эта реальная маета молодежи, ее неосмысленные поиски чего-то другого в советской жизни приобретают в картине характер осмысленности, характер недовольства окружающей жизнью, которая снята была режиссером с неподдельной достоверностью, поскольку все — и армию, и черноморские пляжи, и деревню, и северную стройку, и столичных мебельщиков-грузчиков — он снимал в реальных казармах, деревнях, селах, с реальными солдатами, офицерами, колхозной и заполярной молодежью. И эта реальная советская жизнь во всю ее бытовую явь — с убогими танцами в сельском клубе, кондовыми офицерами в армии, пьянками и мордобоем на ударной стройке и жирным житьем хамеющих столичных мебельщиков, — эта реальная жизнь больше всего привела в ярость кинематографическое начальство. Один из руководителей советского кинематографа сказал, что каждый кадр этой картины порочит советский образ жизни. Тут мне трудно с ним спорить. Реальная советская жизнь, снятая документально, в подлинных, а не киношных казармах советской жизни, действительно «порочит», а точнее, разоблачает тот киношный соцреализм, который подсовывает советский кинематограф западному (да и своему) зрителю в каждой картине.

Отсюда, из эмиграции, отстранив от себя эту картину во времени, я могу сформулировать то, что неосознанно даже для меня таилось в этой картине с момента написания сценария: там, в нашей советской действительности, не было места цельному одаренному характеру, не было удовлетворения и радости жить. Герой фильма не осознает этого, как не осознавал автор, когда начинал писать одиссею своего героя, но жизнь продвинулась вперед за двенадцать лет, она сама читает в фильмах и книгах то, что ее беспокоит, тревожит, гнетет. И лучше всех, раньше всех это понимает начальство, которое как раз за то и получает зарплату и пайки, чтобы видеть дальше своего народа, увидеть и запретить, спрятать, уничтожить.

Ну, хорошо, скажет читатель, если все в этом фильме было так откровенно обличительно, если каждый кадр «позорил» советскую жизнь, то как же вам дали возможность снять такую картину до конца?