Страница 18 из 269
— Потому что, — сказал я, — во ВГИК на актерское отделение принимают девушек не старше 18 лет. Это закон. Когда я учился, я видел каждое лето ужасные драмы и даже обмороки поразительных красавиц, которых не допустили до экзаменов только потому, что они чуть старше восемнадцати. А тебе уже двадцать с гаком. Как ты смогла оказаться во ВГИКе?
— А кто вам сказал, что я учусь на актерском отделении? — спросила она.
— А на каком? — изумился я.
— На киноведческом, — улыбнулась она, — я же наизусть знаю половину мировой драматургии.
И ее бюст победно взлетел вверх.
— Но это не все, — продолжала она. — Можете меня поздравить, я вышла замуж.
— Поздравляю. А за кого?
— За вашего грузинского сокурсника, режиссера Ираклия Бакрадзе. Завтра я лечу в Тбилиси, он запустился там с новым фильмом, и я буду играть главную роль. А вы говорили, что размер не имеет значения. Имеет, и еще какое!
— Что ж, ты права, — признал я. — Передай Ираклию привет. Я уверен, что в Грузии ваш фильм будет иметь грандиозный успех. Размер действительно имеет значение.
ВЕНСКИЙ ТРАНЗИТ, или РОССИЯ, ДАЛЕЕ ВЕЗДЕ
Я не помню, чтобы кто-нибудь из нас повернулся к иллюминатору бросить прощальный взгляд на занесенные снегом ельники вокруг Шереметьевского аэропорта. Двадцать семь эмигрантов-беженцев, мы, буквально замерши, сидели во втором салоне самолета и не верили ни реву турбин, ни тряске нашего «ТУ-124», бегущего по взлетной полосе. Неужели? Неужели это произошло? Неужели нас выпустили?
В первом салоне летят четверо советских дипломатов — надменно отстраненные, в одинаковых серых костюмах и с глазами, глядевшими сквозь нас, как сквозь пустое место, еще там, в зале ожидания на втором этаже аэровокзала. А в третьем салоне сидят немецкие и австрийские туристы. Их привезли к самолету в «Икарусе» и отдельно от нас, как от прокаженных, а нас подвезли к трапу буквально за минуту до отлета — в обшарпанном автобусе, промороженном до инея на заклепках. Впрочем, вру — кроме нас, эмигрантов, был в этом автобусе еще один человек; сначала мы даже приняли его за своего, но уже через минуту стало ясно, кто это. Высокий, широкоплечий, рыбьи глаза на бетонном лице, шляпа горшком, узенький засаленный галстук на несвежей рубашке. И — мощная грудная клетка и пистолет подмышкой распирают потертый пиджак…
Когда, продержав нас у выхода из аэровокзала на продуваемом морозным ветром лётном поле так долго, что у моей семилетней племяшки Аси забелели щечки, и я, бросив свою пишмашинку, у которой несколько минут назад таможенники на моих глазах выломали букву «ф», подхватил Асю на руки и сунул под пальто, — когда, повторяю, всё-таки подали этот грёбаный автобус, бетоннолицый сфинкс был уже внутри него, он стоял возле шофера и молча смотрел, как мы входим и рассаживаемся. Ася по праву ребенка привычно прошла к первому ряду кресел, но жесткой рукой гэбэшника этот сфинкс тут же отстранил ее, как котенка, и так и стоял во главе пустых кресел, молча, как пень, все четыреста метров от аэровокзала до самолета. Зато в самолете он прошел через весь наш второй салон и сел в конце его, в последнем ряду, чтобы обозревать нас всех, как конвой.
Но нам уже было наплевать на него!
Как только самолет взлетел — да, как только мы ощутили, что колеса оторвались —
оторвались!
вы понимаете —
оторвались!
мы
ОТОРВАЛИСЬ
от советской земли — Валерий Хасин громко и даже весело сказал:
— Не понимаю, они что? Боятся, что мы угоним самолет обратно в СССР?
Жена тут же одернула его:
— Тише! Не дразни его, черт с ним!
— Но ведь я уже на свободе!
— Не знаю… — осторожно ответила она.
Да, мы уже были на свободе, нас уже выменяли на техасские бурильные станки, зерно и кукурузу, но мы еще не простились с советской властью. И это было почти символично: в полупустом салоне советского самолета 27 евреев — потных, усталых, возбужденных и немытых после двухсуточных мытарств в Шереметьевской таможне, с детьми, со сморщенной и парализованной старухой Ривкой Фельдман, которая только что у трапа сотворила чудо (когда двое провожатых вынесли ее на руках из автобуса, она вдруг оттолкнула их: «Опустите меня! Пустите! Я сама уйду с этой земли!», встала на ноги и, шатаясь, действительно сама взошла по трапу!), и с 24-летним гигантом-сварщиком из Одессы, умирающем от лейкемии на двух разложенных креслах (весь рейс он лежал с кислородной маской на лице, а его отец и я каждые десять минут трогали его босые желтые ноги — не остывают ли?), — так вот, мы, 27 эмигрантов и немцы-австрийцы, тут же после взлета прибежавшие из третьего салона на помощь больному (среди них оказался врач, он дежурил возле умирающего весь рейс и заставил командира самолета сообщить в Вену о необходимости подать к прилету самолета специализированную машину «скорой помощи» с установкой для срочного переливания крови), — и всё это был один полюс, человеческий и естественный. А рядом, всего в нескольких метрах от нас был полюс другой — четверо кремлевских дипломатов, безучастно засевшие в первом салоне, и наш бесстрастный конвой, торчавший в конце салона и наблюдавший за нами с каменно-пустым лицом…
Те четверо дипломатов уже отстранились от нас, «предателей Родины», для них мы перестали существовать как люди, но их представитель с пистолетом подмышкой еще смотрел нам в затылки холодными дулами своих гэбэшных глаз. Больной лейкемией сварщик мог умереть — этот гэбэшник и с места бы не сдвинулся, парализованная Фельдман могла явить новое чудо, скажем, взлететь под потолок на своих высушенных старческих косточках, — он бы и бровью не повел. Но в таком случае на хрена он летел с нами и на кой черт он грел подмышкой табельный пистолет Макарова и семь маленьких 9-граммовых кусочков свинца калибра 5,56? Неужели они боялись, что мы — старуха Фельдман, умирающий сварщик и моя семилетняя племяшка-скрипачка — ринемся в пилотскую кабину, чтобы угнать самолет в Израиль?
Да, боялись!
Они нас
боялись
! И именно потому он грел подмышкой свой табельный ПМ…