Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 93

Глава 8

Виктор

Тринадцать лет в системе. Тринадцать лет я вскрываю этот город, как гнилой нарыв, и смотрю, что там внутри. А внутри всегда одно и то же: слизь, вранье и слабость. Коллеги, которые продадут любого за лишнюю премию. Родители, которые торгуют дочерьми, прикрываясь «благополучием семьи». Малолетки, которые мечтают о свободе, не понимая, что свобода в их исполнении — это стоять на трассе в ожидании попутки с маньяком за рулем.

Я видел всё. Я выезжал на «бытовуху», где муж забивал жену молотком просто потому, что она пересолила суп. Я видел девчонок, которых находили в лесополосе через неделю после «веселой вечеринки». Мир — это мясорубка, и я — тот, кто стоит у рычага.

В дежурке вечно несет табаком, перегаром и безнадегой, но мне плевать. Грязь на полу меня не трогает — меня бесит грязь в головах. Этот хаос, когда каждый ублюдок думает, что он особенный, что его мелкая ложь проканает, что он сможет проскочить между струйками.

Моя работа — это не ловля преступников. Это дрессировка. Я смотрю на задержанного и вижу не человека, а схему болевых точек. Надавишь здесь — заплачет, прижмешь тут — сдаст подельника вместе с родной матерью. Власть — это не когда у тебя есть пистолет. Власть — это когда ты заходишь в комнату, и все затыкаются, потому что знают: полковник Бодров видит их насквозь. Я знаю, сколько стоит совесть судьи и какой скелет прячет в шкафу начальник управления. Эти знания — мои настоящие погоны.

Селезнев и прочая шушера в отделе… они ведь просто имитируют жизнь. Рубят «палки», бухают по пятницам, жалуются на зарплату. А я выстраиваю свою архитектуру. Я хочу знать, что если я положил ключи на стол, они будут там и через год. Потому, что в моем мире никто не имеет права менять установленный мной порядок.

Мой отец был жестким человеком, старой закалки. Он научил меня главному: если ты не контролируешь ситуацию, ситуация контролирует тебя. Если ты дал слабину — тебя сожрут. Поэтому я не чувствую жалости. Жалость — это роскошь для гражданских, для тех, кто не видел, как мать продает ребенка за дозу, или как «приличный семьянин» забивает соседа из-за парковочного места.

Мир — это большая сточная канава. Каждый пытается выплыть, толкая другого под воду. Я же просто стою на берегу и фиксирую процесс. Я научился управлять этим хаосом. Мой дом — мой личный форпост. Здесь нет лишних звуков, нет чужих мнений, не вечной человеческой возни. Здесь я устанавливаю правила физики и морали.

Я не ищу справедливости, её нет. Есть только сила и право собственности. Если я что-то нашел, если я решил, что это должно принадлежать мне — я это забираю. Не потому, что я вор, а потому, что я — единственный, кто сможет это удержать.

Это было моё первое по-настоящему «грязное» дежурство. Февраль, промзона на окраине, бетонные коробки складов и ледяной ветер, который выдувал остатки человечности из каждого, кто там оказывался. Нас вызвали на «подснежник».

Она лежала за мусорными баками. Совсем девчонка, студентка — в сумке потом нашли зачетку с отличными оценками и билет в кино. Она была похожа на сломанную фарфоровую куклу, которую какой-то ублюдок сначала попользовал, а потом убил и выкинул в грязь.

Это был случайный знакомый — предложил подвезти до общаги, когда она опоздала на последний автобус. Она доверилась. Она улыбнулась. Она села в машину, потому что её учили быть «хорошей девочкой» и верить людям.

Я стоял над ней, курил одну за одной и смотрел, как эксперт пакует её вещи. Рядом выл её отец — раздавленный, жалкий мужик, который размазывал сопли по лицу и орал: «Я же её берёг! Я же её любил!».

Я смотрел на него и чувствовал, как внутри меня что-то окончательно каменеет. «Берёг?» Ты ни черта не берёг. Ты дал ей иллюзию свободы, ты выпустил её одну в ночь, в этот зверинец, полный маньяков и падали, и надеялся на русское «авось».

Если бы ты действительно её любил, ты бы запер её на десять замков, лишь бы она не вышла за порог в ту ночь. Ты бы сам стал её клеткой, её цепью, её личным адом — но она была бы живой. Она бы дышала, она бы ела, она бы злилась на тебя, но её кожа была бы теплой, а не синей от февральского мороза.

Через неделю мы взяли того выродка. Я лично заводил его в камеру. Когда дверь захлопнулась, я не стал задавать вопросы. Я просто методично, с холодным, расчетливым бешенством вбивал его голову в бетонный пол. Я не чувствовал мести. Я чувствовал брезгливость к системе, которая позволяет таким тварям дышать одним воздухом с чем-то чистым.

Тогда я вывел свою аксиому: чистоту нельзя защитить законом. Её можно только изъять.

В этом мире хаоса ценность — это то, что находится под твоим тотальным контролем. Всё остальное — просто вопрос времени, когда его испоганят. Доверие — это дыра в броне. Свобода — это приглашение к насилию.

Когда я увидел Аню, я увидел ту самую «фарфоровую куклу», которая идет прямиком к своей лесополосе. Она запала мне в душу с первого взгляда. Её родители-стервятники, её никчемные «женихи» — они все готовили её к финалу за гаражами. И я решил: я заберу её сам. Я стану её стенами, её замком и её единственным законом. Пусть она ненавидит меня, пусть кусает руки — зато я буду точно знать, где она, что она ела и что ни один ублюдок в этом городе не коснется её.

Лучше быть живой в моем подвале, чем мертвой в кювете. Это и есть высшая форма любви. И мне плевать, что об этом думает кодекс. Мой кодекс — это её сохранность. Любой ценой.