Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 59

У ворот остановилась. Посмотрела на дорогу — белую, укатанную, уходящую к деревне. Потом повернулась и пошла обратно. Ещё сто двадцать два шага. Считала, не думая, — как считают молитву, не вслушиваясь в слова, а вслушиваясь в ритм. Раз-два-три. Скрип. Луна. Тень. Раз-два-три.

И на обратном пути — где-то на шестидесятом шаге, между двумя голубыми тенями, — она почувствовала: нет. Бабушкино присутствие — то самое, которое было в кабинете с первого вечера: ландыш, чашка, шаги наверху, хвост Морока по паркету, страница, перевёрнутая невидимой рукой, — его не было. Не ушло резко, не испугало отсутствием. Просто — не было. Как не бывает снега летом: не потому что исчез, а потому что сезон другой. Варвара остановилась. Прислушалась. Аллея, луна, тени, скрип. Дом впереди — окна тёмные, только в кухне свет: Глафира. На втором этаже — холодная спальня, дверь приоткрыта, свеча давно не горит: Варвара перестала зажигать после Крещения, и это тоже было отпусканием.

Она ждала страха. Страх не пришёл. Пришло — другое. Не пустота и не свобода. Что-то между: как комната после переезда, когда мебель вывезли, но на стенах ещё видны следы от картин. Бабушка была здесь. Теперь — нет. Или — есть, но иначе: не в кабинете, не в шагах, не в ландыше, а в тетради, в конспекте, в горечи полыни, в тёплом шлафроке на Варвариных плечах. Пересадка. Из одного горшка в другой. Корни те же.

Варвара вошла в дом. Половица, пятая от порога, скрипнула. Кабинет был тёмный — свеча потухла. Она зажгла новую. Конторка, тетрадь, мешочек, конспект, тетрадь раскладов. Четыре предмета на столе — как в первый вечер было два, а теперь четыре. Её вещи — рядом с бабушкиными. Не вместо.

На ковре в гостиной — шлафрок. Бабушкин, бордовый, стёганый. Варвара сняла его, когда вернулась с аллеи, и положила на спинку кресла-качалки. Но Морок — Морок, который выбирал себе место, как выбирают судьбу: раз и навсегда, без объяснений, — подошёл к шлафроку, обнюхал, потянул за полу и стащил на пол. Улёгся на нём — всем телом, пегий бок к бордовой ткани, морда на рукаве. Закрыл глаза.

Он лежал на бабушкином шлафроке у печи — как лежал на бабушкиных ногах, когда она была жива. Шлафрок помнил её плечи, Морок помнил её руки. И между этими двумя воспоминаниями — тканевым и живым — не было разницы. Оба — настоящие. Оба — то, что остаётся, когда горшок ломается.

Варвара стояла в дверях и смотрела. Морок дышал ровно — пегий бок поднимался и опускался, и ткань шлафрока двигалась вместе с ним, как будто дышали оба: пёс и вещь. Или пёс и память. Свеча в кабинете горела — тонкий огонёк, неподвижный, потому что сквозняков не было: дом стоял тихо, стянувшись от мороза, как стягивается от холода всё живое.

За окном — луна, снег, аллея. Пруды под толстым белым слоем, неразличимые от берега. Деревня — далёкий огонь, один, может два. Где-то там — Дарья, которая злилась три года, а потом пришла с мёдом. Где-то дальше — Александр, который лечит чужих детей и не спит. Где-то в Петербурге — Аркадий, который нашёл мать на собственном виске.

А здесь — дом. Её дом. Не бабушкин, не Глафирин, не домового — её. С тетрадью на конторке и шлафроком на полу, с Мороком, который выбрал запах, и Глафирой, которая выбрала рисунок, и Лизонькой, которая спала в детской, обняв лошадку, и не знала, что взрослые ссорятся и мирятся, а собаки ложатся на вещи мёртвых и дышат.

Дом дышал. Морок дышал на бабушкином шлафроке. Луна стояла. И что-то — не присутствие, не отсутствие, а то, что остаётся, когда оба уже не важны, — лежало в тишине, как снег на прудах: ровное, тяжёлое, спокойное.