Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 59

Глава 14

*Умеренность — не когда мало. Когда ровно столько. Как настой: ни каплей больше, ни каплей меньше. Я не умею — всегда или слишком много, или ничего.*

*Из тетради Олимпиады Львовны Снегирёвой*

> На заре ты её не буди, > На заре она сладко так спит; > Утро дышит у ней на груди, > Ярко пышет на ямках ланит. > > — А. А. Фет

## Глава 14: Настой из зверобоя

Метель пришла к вечеру — не злая, не воющая, а тихая, мягкая, как будто кто-то перетряхивал перину и пух летел косо, густо, без ветра. Снег падал крупными хлопьями — Варвара стояла у окна в кабинете и видела, как аллея растворяется в белом: сначала исчезли ворота, потом дальние липы, потом ближние, и наконец не стало ничего, кроме белизны и тишины, мягкой, как вата. Пруды — невидимые. Деревня — невидимая. Мир — невидимый. Только дом, и печь, и запах щей из кухни, где Глафира готовила ужин.

Стук в дверь.

Глафира открыла раньше, чем Варвара дошла до коридора. На крыльце стоял мальчишка — лет десяти, курносый, в огромном тулупе, с красным от мороза носом и снегом на шапке. Варвара не знала его — деревенский, один из тех, которых она видела мельком на церковной службе и у колодца.

— Дарья Ермиловна велела передать, — сказал он, запыхавшись, как будто бежал. — Барыне. Степанида Ларионовна рожает. Дарья Ермиловна говорит: теперь нужна.

«Теперь нужна.»

Два слова — и Варвара стояла в коридоре, и пол качнулся, как качнулся в новогоднюю ночь, когда самовар зашумел иначе. «Когда будешь нужна — тогда и научу» — так Дарья сказала в ноябре, в своей избе, когда Варвара спросила о зимнем знании. «Сперва руки привыкнут, потом голова поймёт. Зимнее — оно телесное. Не книжное». И Варвара ждала. Два месяца. Руки привыкли к горечи полыни, к вязкости тысячелистника, к теплу чабреца. Голова научилась не лезть вперёд. И теперь — «нужна». Не «пожалуйста», не «если можете», а — «нужна». Как говорят о вещах, которые не обсуждаются: нужна вода, нужен огонь, нужна.

Она оделась быстро — бабушкин тулуп, валенки, пуховый платок. Глафира стояла в дверях кухни и смотрела: не останавливала, не отговаривала. Только сказала:

— Лизоньку я уложу. Идите.

Варвара кивнула. Посмотрела на Морока — он лежал на шлафроке у печи в гостиной и поднял голову, когда она проходила мимо. Голубоватые подслеповатые глаза — в полутьме они казались белыми, как у слепца, — посмотрели на неё. Хвост — тук — один раз, по бордовой ткани. Как благословение. Или как прощание. Или просто — как «иди, я подожду».

На крыльце метель была мягче, чем казалась из окна. Снег падал вертикально — ни ветра, ни позёмки, — и Варвара шла по аллее, проваливаясь по щиколотку, и снежинки ложились на платок, на тулуп, на ресницы — невесомые, как лепестки. Мальчишка бежал впереди — бежал, потому что стоять на месте было холоднее, чем бежать, — и его тулуп болтался, как парус на тонкой мачте. Фонаря не было; луна светила сквозь снег — бледная, размытая, как монета на дне мутной воды, — и её света хватало, чтобы различить дорогу: белую полосу между двумя стенами сугробов.

Три версты. Варвара шла и думала о Степаниде — о круглом животе, о робких глазах, о пирожках, которые она принесла в благодарность за ромашковый настой. О первом ребёнке, который не выжил. О Митеньке — трёхлетнем, кудрявом, которого Александр осматривал в декабре и сказал «ничего серьёзного». О том, что каждые роды для Степаниды — это страх: не «а если что-то пойдёт не так?», а «а если снова?». Она думала о Дарье, которая принимала роды всю жизнь — и у каждой роженицы помнила Настю. Четыре месяца. Горячка. «Не помогло». И всё равно — принимала. Потому что руки знают, что делать, даже когда память кричит.

Деревня открылась из метели внезапно — избы, заборы, собаки, которые лаяли из-под ворот. Степанидин дом стоял на другом конце, за колодцем, — низкий, покосившийся, с тусклым огнём в окне. Мальчишка довёл до калитки и убежал — растворился в метели, как будто его и не было.

Дарья стояла в сенях.

Варвара увидела её и поняла: давно. Давно стоит — ждёт. Лицо — серьёзное, не напряжённое, но сосредоточенное, как лицо человека, который уже начал считать время. Крупные руки — тёмные, с загрубевшими пальцами — были сложены на животе, как у священника перед молитвой.

— Пришла, — сказала Дарья. Не «спасибо» и не «хорошо» — просто «пришла». Констатация. Как «рассвело» или «похолодало».

В избе было жарко — печь топилась, как всегда в таких случаях, до предела: жар стоял плотный, влажный, и пахло потом, и кровью, и ещё чем-то — сладковатым, тёплым, телесным, — запахом, которого Варвара не знала, но который её тело узнало мгновенно: роды. Это пахли роды — тот самый запах, который ни с чем не спутаешь, если почувствовал хоть раз.

Степанида лежала на лавке — широкой, застеленной чистой простынёй. Лицо — мокрое, красное, с закушенной нижней губой. Волосы прилипли ко лбу. Глаза закрыты — не от усталости, а от сосредоточенности: она была внутри себя, в том месте, куда уходят рожающие женщины, где нет ни слов, ни мыслей, а только тело и боль. Митенька — трёхлетний, кудрявый — спал в дальнем углу на сундуке, под овчинным тулупом. Как уложили — так и спал, не просыпаясь; дети умеют спать сквозь всё, что угодно.

— Давно? — спросила Варвара.

— С полудня, — ответила Дарья. — Воды отошли к обеду. Схватки — каждые четверть часа. Но ребёнок... — она не договорила. Повернулась к Степаниде, положила ладони на живот — привычным, уверенным движением, каким в ноябре щупала его же, меньший, округлый. — Неправильно идёт. Ножками. Не головкой.

Варвара посмотрела на Дарьины руки. Они лежали на животе Степаниды — широкие, тёмные, как земля. И дрожали. Мелко, почти незаметно — если бы Варвара не стояла рядом, не увидела бы. Но она стояла рядом. И видела: дрожат. Не от холода (в избе было под тридцать градусов жары), не от усталости (Дарья была крепкая, привычная). От памяти. От Насти. От четырёх месяцев, горячки, трёх дней у постели и двух слов на перечёркнутой странице. Каждые роды — это Настя. Каждый ребёнок, который идёт неправильно, — это «а если снова?».

— Что делать? — спросила Варвара.

Дарья посмотрела на неё — тем оценивающим взглядом, каким смотрела всегда: пучок травы, годится ли. И Варвара увидела: в глазах не страх, а решение. Дарья боялась — руки выдавали, — но решение было принято. Она делала. Боялась — и делала. Как стояла с мёдом у Олимпиадиной двери через три года молчания: боялась — и стояла.

— Настой, — сказала Дарья. Голос ровный, инструкция. — Зверобой и мята, поровну. Столовую ложку на стакан. Кипяток — на печи. Процедить. И горячую воду в таз — полный. Полотенца — там, на полке. Чистые.

Варвара кивнула и начала. Руки делали — сами, не спрашивая голову. Зверобой — она узнала его по запаху раньше, чем по виду: терпкий, вяжущий, с перечной нотой. Мята — вечная мята Дарьи, запах этой избы. Отмерила — столовую ложку, как учили, точно, не на глаз (бабушкина школа: дозировки, даты, результаты). Залила кипятком — вода пахнула паром и травой, и запах был как голос, который говорит: здесь. Ты здесь. Процедила через чистую тряпицу. Налила в глиняную кружку — ту самую, без ручки, которую нужно держать двумя руками.

Горячую воду — в таз. Полотенца — на стул. Всё на месте. Руки знали, что делать. Голова молчала. Гувернантская системность — расписания, таблицы, перекрёстные ссылки — отступила, как отступает берег, когда входишь в воду: был — и нет, осталось только тело и течение.