Страница 29 из 59
Лизонька подошла и заглянула в зеркало через плечо. Постояла секунду. Потом — спокойно, как о погоде:
— Мама, там тётя стоит. За тобой.
Варвара обернулась — никого. Тёмная комната, свечи, стул. Аркадий, стоявший в дверях, заинтересованно поднял бровь. Лизонька пожала плечами и ушла играть с куколкой.
Двадцать девятого — ряженые. Пришли из деревни ближе к вечеру, когда небо стало розовым от заката и снег загорелся, как пожар: пятеро или шестеро, в вывернутых шубах, с раскрашенными лицами, с козой из палки и тряпки. Пели колядки, стучали в дверь, Глафира вынесла пирогов и мелких монет. Лизонька стояла у крыльца, прижавшись к Варвариной ноге, — глаза огромные, рот открыт, — и смотрела на ряженых с тем особенным детским ужасом-восторгом, который бывает, когда страшно и весело одновременно. Потом махнула рукой в пустой угол залы:
— Баба Оля тоже смотрит!
Аркадий, стоявший рядом, повернул голову. Посмотрел в угол — пустой, тёмный, с тенью от шкафа. Ничего. Он посмотрел на Лизоньку, потом на Варвару, и в его глазах — живых, тёмных, всегда чуть насмешливых — мелькнуло что-то новое. Не испуг. Не скепсис. Интерес. Тот самый интерес, который привёл его к Аксакову, к планшетке, к столоверчению, — и который, подумала Варвара, был не модой, а чем-то более глубоким.
Вечером тридцатого, когда Лизонька уснула и Глафира убрала со стола, Аркадий сказал:
— Варя, я хочу устроить сеанс.
Они сидели в гостиной — Варвара в кресле-качалке (не качалась, просто сидела, подтянув ноги под себя, как в детстве), Аркадий на рекамье, книга Аксакова на коленях. Камин горел — последние угли, оранжевые, пульсирующие. За окнами — темнота и мороз, тот самый, двадцатипятиградусный, от которого дом стянулся и скрипел сильнее обычного. Еловые ветви над дверью уже пожухли, но ещё пахли — тонко, сухо, как воспоминание о запахе. И Глафирина свеча в столовом окне — всё ещё горящая, каждый вечер новая, — для тех, кто идёт. Аркадий, когда увидел свечу впервые, спросил — зачем? Варвара объяснила. Он кивнул и больше не спрашивал — понял: здесь свечи значат больше, чем освещение.
— Столоверчение, — продолжил Аркадий. — Как в Париже, как у Аксакова. Я привёз бумагу для автоматического письма. Нужен круглый стол — вон тот, ломберный, подойдёт. Свечи. Четверо участников — минимум. Ты, я, Глафира и...
— Аркадий, — перебила Варвара.
Он замолчал. Впервые за три дня — замолчал. Посмотрел на неё, и Варвара увидела: под блеском, под бесконечными историями и шутками, под шейным платком по-байроновски и фокусом с монеткой — усталость. Не такая, как у Александра — телесная, физическая, от бессонных ночей и мёртвых детей. Другая: усталость человека, который давно не останавливался, потому что если остановится — придётся почувствовать.
— Мне не нужен Аксаков, чтобы объяснить, — сказал он тихо. — И не нужна мода. — Помолчал. — Моя мать умерла два года назад. — Голос стал тише — не театрально, а просто тише, как становится тише к вечеру, когда силы уходят. — Я был в Петербурге, на службе. Курьер привёз телеграмму утром. Я сел на поезд — шесть часов до Москвы, потом перекладные — приехал через два дня. Гроб закрыт. И всё. Я не видел её лица. Не слышал голоса. Не попрощался. — Он провёл рукой по лицу — быстро, как смахивают паутину, — и Варвара увидела: пальцы мокрые. — Отец в Крыму, на лечении. Мне не с кем... — Он оборвал фразу. Помолчал. Потом: — Я хочу просто услышать. Хоть что-нибудь. Хоть слово. Я знаю, что это, может быть, чепуха. Может быть, идеомоторный эффект, как сказал бы твой Александр. Но я хочу попробовать. Здесь. В этом доме, где Олимпиада Львовна... — он обвёл рукой комнату: камин, кресло, ломберный столик, портрет в коридоре, — где она жила. Она ведь знала мою мать. Они переписывались. Может быть...
Он не договорил. Не потому что не мог — потому что не нужно было. Варвара поняла. Спиритизм для Аркадия — не мода и не забава. Это — надежда. Маленькая, хрупкая, как свеча в окне: может погаснуть от первого сквозняка, но пока горит — есть зачем смотреть в темноту.
— Хорошо, — сказала Варвара.
Не из любопытства. Не из интереса к Аксакову и не из веры в столоверчение. Из сострадания. Из того же чувства, которое заставило бабушку три дня сидеть у постели Настасьи, хотя помочь она не могла. Сесть рядом. Быть.
— Хорошо, — повторила она. — Когда?
— На Новый год, — сказал Аркадий. — Александр приедет, значит, нас будет четверо — ты, я, он и Глафира. Четверо — правильное число. Аксаков пишет: энергия усиливается с числом участников, но не более шести.
— Александр не поверит, — сказала Варвара.
— И не нужно, — ответил Аркадий. — Нужно, чтобы сидел рядом. Этого достаточно.
Он улыбнулся — впервые за вечер не быстро и не ярко, а медленно, как улыбаются люди, которым разрешили то, о чём они боялись попросить.
На следующий день пришло письмо от Александра. Глафира принесла утром, как всегда, — конверт на серебряном подносе (Аркадий приехал — подносы вернулись). Почерк Александра, острый, наклонённый вправо: «Метель стихла. Дорога открыта. Приеду к Новому году. Скучаю. А.»
Варвара прочитала и почувствовала: колесо повернулось. Рождественская тишина — кончилась. Аркадий привёз шум, Александр привезёт скепсис, а между ними — она, Варвара, с тетрадью раскладов на конторке и горечью полыни в памяти. Три регистра мистики в одном доме: Глафирин домовой, который пьёт молоко у печи; бабушкино Таро, которое Варвара раскладывает при свече; и теперь — Аркадьево столоверчение, парижское, шумное, с книгой Аксакова и планшеткой.
Аркадий тем временем готовил сеанс с энтузиазмом полководца перед битвой. Ломберный столик вынесли в центр гостиной — круглый, на одной ножке, покачивающийся (Глафира: «Осторожнее, ему сто лет»). Свечи — четыре, по углам. Бумага для автоматического письма — гладкая, белая, привезённая из Петербурга. Карандаш — мягкий, остро заточенный. Аркадий раскладывал всё с той же лихорадочностью, с какой рассказывал о балах, — но руки не дрожали. Руки были точные, уверенные. Он знал, что делает. Он делал это не впервые.
— В Париже, — рассказывал он, расставляя свечи, — сеансы устраивают в гостиных. Дамы в бальных платьях, мужчины во фраках. Медиум — обычно женщина, бледная, в чёрном. Столы стучат, свечи гаснут, кто-то кричит. Фокусничество, по большей части. — Он поднял голову и посмотрел на Варвару серьёзно. — Но иногда — нет. Иногда бывает что-то... настоящее. Аксаков описывает случаи, когда на бумаге проступали слова — не рукой медиума, а... сами. Бутлеров подтверждает. Менделеевская комиссия — не подтверждает, но и не опровергает однозначно. Я не знаю, что это. Но хочу увидеть.
Морок лежал у печи в гостиной и наблюдал. Ухо — одно, правое — было повёрнуто к Аркадию, как антенна. Он не рычал больше — привык? смирился? принял? — но и не подходил. Аркадий пару раз протягивал руку — Морок отводил морду, не грубо, но определённо: не трогай. Лежал на расстоянии и слушал, как слушают собаки: всем телом, каждым волоском на пегом боку, каждым подрагиванием уха. Варвара подумала: Морок тоже ждёт. Но не сеанса — чего-то другого. Чего-то, что придёт не по расписанию Аркадия, а по своему собственному.
Лизонька перед сном подошла к ломберному столику, потрогала бумагу, потрогала карандаш. Потом посмотрела на Варвару:
— Мама, а тётя тоже будет?
Варвара не ответила. Поцеловала дочь в завиток на макушке, отвела в детскую, уложила. Лошадка — в одной руке, куколка — в другой. Морок лёг у кроватки — мордой к Лизоньке, не к двери. Сегодня — к ней.