Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 59

Глава 9

*Отшельник. Зима. Полнолуние. Пишу при свече. Одна. И это правильно.*

*Из тетради Олимпиады Львовны Снегирёвой*

> Молчи, скрывайся и таи > И чувства и мечты свои — > Пускай в душевной глубине > Встают и заходят оне > Безмолвно, как звезды в ночи, — > Любуйся ими — и молчи. > > — Ф. И. Тютчев

## Глава 9: Свеча в окне

Мороз в Сочельник ударил такой, что стёкла лопнули в оранжерее — Варвара услышала треск утром, когда вышла на крыльцо, и побежала проверить: две верхние панели раскололись, и холод ворвался внутрь, и герань, красная, махровая, стояла, припорошенная кристаллами инея, — живая ещё, но уже тронутая. Она затянула щели рогожей, перенесла лимонное дерево ближе к стене дома, где теплее, и подумала: надо будет сказать Глафире, чтобы протопила пристройку. Потом подумала: Дарья бы знала, что делать. Но Дарья была в деревне, и до Крещения не придёт.

Градусов двадцать пять. Может, больше. Термометра в усадьбе не было — Глафира определяла по иным признакам: если плевок замерзает на лету — значит, за двадцать; если ресницы слипаются — за двадцать пять. У Варвары ресницы слипались.

Александр не приехал. Письмо пришло накануне — коротким, торопливым почерком, на той же больничной бумаге: «Метель на большаке. Дорогу перемело. Извозчик не берётся. Постараюсь после Рождества. Прости, Варенька. Целую». Варвара прочитала, сложила, положила на конторку рядом с первым письмом. Два конверта, два «прости». Она не обиделась — давно разучилась обижаться на погоду и на дифтерию, — но пустота в голубой комнате, где вторая подушка лежала нетронутая, была ощутима, как холод из-под двери бабушкиной спальни.

Глафира готовила Сочельник по-своему: строго, обрядово, как будто у неё был собственный требник. С утра — двенадцать блюд, постных: кутья с мёдом и маком, грибной суп, блины с рыбой, кисель из клюквы. Варвара предложила помочь — Глафира посмотрела на неё так, как смотрят на человека, предложившего помочь хирургу во время операции, и молча указала на стул: «Сядьте. Не мешайте». Варвара села.

Лизонька сидела рядом и рисовала. Карандашом, на обороте Глафириного списка покупок. Рисовала дом — кривой, с дымом из трубы (дым был больше дома) и собакой у крыльца (собака была больше дыма). Морок лежал под столом и слизывал крошки — после вчерашней кулебяки на полу оставались следы, и он методично обследовал каждый квадратный вершок, как следователь на месте преступления.

К полудню Варвара зажгла свечу и поставила на подоконник — в столовой, в том окне, что выходит на аллею. Свеча горела ровно, золотистая, маленькая, и за ней — белый мир: снег, деревья, серое небо без единого просвета.

Глафира посмотрела на свечу и кивнула.

— Олимпиада Львовна всегда ставила две, — сказала она. — Одну — для тех, кто идёт. Другую — для тех, кто ушёл.

Варвара замерла.

— Вторую — куда?

Глафира не ответила. Поставила блюдечко с молоком у печки — «для домового, рождественское» — и ушла к плите. Вторая свеча осталась на столе, незажжённая.

К четырём часам, когда за окнами было уже совсем темно и свеча в столовой горела одиноко, как маяк в чёрном море, пришёл отец Ефрем. Один, пешком, в тулупе и валенках, с красным от мороза лицом и инеем на бороде. Пришёл служить — в домашней церкви, маленькой, с облупившейся краской на куполе, промёрзшей за зиму, но всё ещё церкви.

Варвара с Глафирой и Лизонькой стояли в холодном приделе, и Ефрем служил для них троих — голос его, мягкий бас, заполнял маленькое пространство и согревал его, как печь согревает комнату: не жаром, а присутствием. Лизонька стояла тихо, держась за Варварину юбку, и смотрела на иконы — серьёзно, без страха, как смотрят на знакомых. Морок лежал у двери церкви — внутрь не вошёл, но и не ушёл. Ждал.

После службы Ефрем остался на чай.

Они сидели в столовой — Варвара, Ефрем, Глафира. Лизонька уснула на рекамье в гостиной, свернувшись с лошадкой (лошадка не покидала её рук с декабря). Свеча в окне горела. Самовар шумел. Ефрем пил чай, обхватив чашку обеими руками — как Дарья, подумала Варвара, как Глафира, как все, кто живёт в этом уезде, — и говорил.

— Олимпиада Львовна была верующая, — начал он, и это «верующая» прозвучало иначе, чем в прошлый раз, у Дарьи в избе. Тогда — при Дарье — это было слово-характеристика, вежливое, дистантное. Теперь, в Сочельник, за чаем, после литургии, — оно было другим. Личным.

— Но вера у неё была... — он потёр кончик носа, как делал всегда, когда думал, — просторная. Как дом с многими комнатами. В одной комнате — иконы и молитва. В другой — травы и рецепты. В третьей — карты. В четвёртой — я не знаю что, и она не рассказывала. Мне не всё в этом доме нравилось, — он посмотрел на Варвару прямо, — но дом был крепкий. Стены стояли. Крыша не текла. И она в нём жила — не как гостья, а как хозяйка.

— А карты? — спросила Варвара. Она знала, что спрашивает о запретном — не о травах, которые можно объяснить ботаникой, а о том, что объяснению не поддаётся. — Вы ведь знали, что она раскладывает.

Ефрем кивнул. Отпил чай. Не торопился.

— Знал. Вся деревня знала. — Он помолчал. — И я... не одобрял. Не потому что грех — хотя и грех, если строго по уставу. Но я не строго. Не могу. Я видел, как она живёт. Как приходит в церковь утром и ставит свечу, и крестится правильно, и молится — искренне, это я чувствую, это нельзя подделать. А вечером — раскладывает карты при свече. И я думал: как это совмещается? А потом понял — совмещается так же, как зима совмещается с летом: одно не отменяет другого, просто в разное время. Она не гадала — нет. Она искала. Искала — и не находила, и снова искала, и записывала, и перечёркивала, и снова. Это не грех. Это поиск. А поиск Бог не запрещает. Запрещает — остановиться.

Варвара слушала и чувствовала: вот оно. Вот третий голос — не Глафирин домовой, не бабушкино Таро, не Дарьины руки, а — священник, который не одобряет и не осуждает, а пытается понять. Может быть, это и есть «просторная вера»: не когда всё вмещается, а когда непонятное не выбрасывается.

— А вам? — спросила она тихо. — Вам приходилось искать?

Ефрем посмотрел на неё. Потёр нос. Потом улыбнулся — впервые за вечер, и улыбка была не радостная, а тихая, как свет свечи в окне.

— Каждый день, Варвара Александровна. Каждый день.

Он ушёл в темноту — тулуп, валенки, иней на бороде. Варвара проводила до крыльца и стояла, слушая, как его шаги удаляются по снегу — хруст, хруст, хруст, — долго, потому что мороз делает звуки чётче, и каждый шаг был слышен, как удар маленького колокола. Потом — тишина. Аллея белая, голубая от луны, которая только начинала подниматься. Ни ветра, ни голоса, ни собачьего лая — только мороз и свет. Варвара вдохнула — воздух обжёг ноздри, горло, лёгкие — и на мгновение ей показалось, что она — единственный живой человек на земле. Не страшно. Не одиноко. Просто — факт. Как мороз. Как луна. Как свеча в окне.

Она вернулась в дом, закрыла дверь. Половица, пятая от порога, скрипнула. И пошла наверх.

На второй этаж. В конец коридора. К двери.

Та самая. Закрытая. Холод из-под неё — ровный, плотный. Но сегодня — Сочельник. Сегодня — для тех, кто ушёл.

Она взяла вторую свечу — ту, что Глафира оставила на столе, незажжённую. Зажгла от спички. Огонь дрогнул, выпрямился. Варвара положила руку на дверь. Ледяное дерево. Вибрация — лёгкая, как пульс.