Страница 14 из 111
Глава 5
Вылазки за стену стали рутиной. Я была хорошим Добытчиком. Исполнительным, надёжным, незаметным. И с каждым днём я всё яснее видела нервы и сухожилия системы, которая держала нас в живых. И с каждым днём мне становилось от неё всё хуже.
Первое правило: полезность.
Мальчик Тоби, лет двенадцати, круглый сирота, работал на кухне помощником. Его сестрёнка, Лиза, ходила в промокших насквозь башмаках — дырявая резина не держала осеннюю слякоть. Девочка кашляла, у неё поднялась температура. Тоби выпросил в медпункте два пакетика сухой горчицы для прогрева, но для этого ему пришлось пойти на смену за дежурного по складу, который самовольно отлучился. Когда об этом доложили, Тоби не стали слушать. Его обвинили в «несанкционированном доступе к медресурсам и нарушении субординации». Не выгнали. Приговорили к месячной отработке в «штрафном отряде» — на очистке туалетов и сжигании отходов после основной смены на кухне. Ему не дали даже сказать, что у сестры воспаление лёгких. Девочку перевели в общий лазарет, где она через неделю умерла. Тоби продолжил работать. Его детство закончилось. Он стал ещё одним молчаливым уроком: любая самодеятельность, даже во имя спасения близкого, карается. Жестоко и бесповоротно.
Второе правило: порядок любой ценой.
Дэн, парень из моего потока, на учениях отказался выполнять приказ — лезть в узкий, неразведанный вентиляционный ход первым. Он сослался на клаустрофобию и предложил послать кого-то другого. Его обвинили в «трусости и подрыве боевого духа». Он не сломался и настаивал на своём. Его не выгнали. Отправили в «штурмовую группу» — те, кто первыми шли на зачистку, первыми проверяли ловушки, первыми принимали огонь на себя. Через три недели его не стало. Официально — «пал, обеспечивая безопасность Крепости». Но те, кто был рядом, шептались: командир его группы, тот самый, чей приказ он оспорил, «случайно» не прикрыл его в ключевой момент. Усвоили все: сомнение приравнивается к саботажу. Саботаж влечёт за собой смерть. Прямую и наглядную.
Третье, самое страшное правило: «Мы» и «Они».
К воротам прибилась группа беженцев. Двенадцать человек: трое взрослых мужчин с потухшими глазами, четыре женщины, двое из которых держали на руках младенцев, и пятеро детей постарше, худющих, с огромными глазами. Они шли месяц, потеряли половину. У них не было оружия, только тряпьё и пустые фляги.
Маркус вышел на стену, посмотрел вниз. Его вердикт был быстр: «Трое мужчин. Остальные — балласт. Не впускать».
Я смотрела на них со стены. Мужчины стояли впереди, заслоняя женщин. Они не кричали, не угрожали, не бросались на ворота. В их глазах не было даже отчаяния — только тупая, выжженная усталость людей, которые прошли слишком много, чтобы тратить последние силы на бесполезный гнев. Один из них, самый старший, поднял голову и встретился взглядом с Маркусом. Долгую секунду они смотрели друг на друга. Потом старик медленно опустился на колени. За ним — остальные. Они стояли на коленях в грязи, молча, глядя на стену. Это не была мольба. Это была капитуляция. Они приняли приговор.
— Жалко, — равнодушно бросил Маркус. — Но припасов и так в обрез.
Он развернулся и ушёл. Охранники на стене стояли с каменными лицами. Никто не шелохнулся.
К ночи пошёл снег. Я лежала в казарме и не могла уснуть, представляя их там, под стеной. Детей, прижавшихся к матерям. Женщин, пытающихся прикрыть младенцев своей одеждой. Мужчин, которые уже не встанут с колен.
На следующее утро разведдозор нашёл их всех в полукилометре от стен. Не тронутыми хрипящими. Они просто замёрзли, сбившись в кучу в попытке согреться. Они даже не пытались уйти. Им некуда было идти.
Рик, шагая рядом со мной, буркнул, не глядя: «Жёстко. Но математически верно. Пятнадцать ртов убили бы нас изнутри. Выбор всегда между своими и чужими. Маркус выбирает своих».
Я шла, и внутри у меня всё сжималось в ледяной ком. Это не было жестокостью от злости. Это была бесстрастная арифметика выживания, возведённая в абсолют. И она методично вытравливала из нас всё, что делало нас людьми.
Кайден был цементом, скреплявшим эти правила. Он не истязал людей лично. Он обеспечивал исполнение. Он распределял наряды, вёл учёт, отдавал приказы. В его глазах я видела не садизм, а тяжёлую, выстраданную уверенность. Он искренне верил, что эти жертвы — единственный способ удержать островок жизни в океане хаоса. Каждый наш случайный взгляд через плац был теперь немым диалогом:
«Видишь, к чему это ведёт?»
«Вижу. И вижу, что альтернатива — смерть для всех».
Инцидент с мамой стал личным. Её тремор, от которого не было спасения, стал её проклятием.
На кухне, где она работала, случилась авария: заклинило механизм промышленной овощерезки. Мама, в панике и с дрожащими руками, попыталась его выключить. Не справилась. Её левую руку затянуло под вращающийся барабан с лезвиями. К счастью, кто-то успел вырубить рубильник — но несколько глубоких порезов на предплечье она получить успела.
В лазарете ей наложили швы. Хирург, пожилой мужчина с усталыми глазами, сказал при мне:
— Сухожилия не задеты, это хорошо. Но мышцы порваны, нервные окончания повреждены. На восстановление уйдёт месяца три, если повезёт. Если нет — подвижность может не вернуться полностью. С её тремором... сами понимаете, шансы пятьдесят на пятьдесят.
На следующий день пришла комиссия. Трое людей с планшетами.
— Травма получена при исполнении обязанностей вследствие неконтролируемого физиологического состояния, ранее зафиксированного, — отчеканил один из них. — Положен лазарет и базовый паёк на десять дней. После — пересмотр статуса. Временное снижение трудоспособности. До восстановления — перевод на лёгкий труд.
«Лёгкий труд» — это звучало почти милосердно. Но мы обе знали, что значит «лёгкий труд» в Фортисе: сортировка тряпья, промывка бинтов, работа, где не нужны две руки, но где ты проводишь дни в сырости и вони. И главное — это временно. А в Фортисе «временно» могло растянуться навсегда, если комиссия решит, что восстановление идёт слишком медленно.
Я сидела рядом с ней, а она смотрела на свои забинтованные, бесполезные пальцы с тихим, абсолютным ужасом. Она не плакала. Она уже считала дни. И я поняла самое страшное: система не ненавидела нас. Она была к нам равнодушна. Мы были переменными в её уравнениях. Её не волновали наши слёзы — они были статистической погрешностью. И Кайден, с его каменным лицом и верой в «арифметику», был тем, кто вводил эти переменные в формулу.
Чаша моего терпения была переполнена. Я ещё не знала, как именно, но я поклялась себе в ту ночь, глядя на бледное лицо мамы: я никогда не приму эти правила. Я не стану винтиком, который благодарно примет свою поломку. И я не позволю ему — с его холодными, уверенными глазами — делать вид, что всё это во имя нашего же блага.
Но я не решилась бежать. Не сразу. Вместо этого я начала свою тихую, личную диверсию. Мелкую, почти невидимую. Я «теряла» патроны в густой траве. «Забывала» отметить на карте свежий след. Медлила с докладом о подозрительном шуме, давая шанс чему-то или кому-то уйти. Я не саботировала открыто. Я лишь слегка «снижала эффективность». Это была моя первая, детская месть системе, которая обрекала мою мать. Я думала, что делаю это незаметно.
Прошло ещё несколько недель. Мамина рука понемногу заживала, но она всё ещё носила повязку и делала всё одной левой — медленно, молча, не жалуясь. В комиссию нас пока не вызывали, но дата висела над нами, как топор. А я продолжала свою тихую войну.
Кайден ворвался вечером, когда мы с мамой пытались есть пустую похлёбку. Дверь распахнулась с таким грохотом, что ложка выпала у меня из рук. Он был бешен. Не холодно-расчётливым, а именно бешеным. Лицо серое от ярости и недосыпа, глаза горели.