Страница 8 из 128
Глава 3. Этапировка
Сознание вернулось не сразу, а толчками, и каждый такой толчок был связан не с мыслью, а с телом: сперва с болью в затылке, потом со стянутыми до онемения запястьями, потом с тошнотворным качанием, от которого желудок подступал к горлу, хотя в нём давно ничего не было. Под ним скрипели доски, слева кто-то тяжело и часто дышал, сверху провисала грубая ткань, пропитанная дорожной сыростью, а в щели между краем полога и бортом мелькал серый дневной свет. Телега подпрыгивала на колее, и всякий раз, когда колесо попадало в яму, удар отдавался Игнату в затылок так, будто туда снова приходилась булава.
Глаза он открыл полностью только после третьего такого удара. Перед ним была уже не площадь, не лёд и не берег. Было низкое тёмное нутро повозки: доски, чужие ноги, связанные лодыжки, грязные пятки, обрывок верёвки, вмятая в дерево солома и лица, повернутые к нему из полумрака. Лица были худые, серые, небритые, в синяках, в запёкшейся крови. На одном виске темнела свежая рассечённая кожа, у другого глаз затёк так, что не открывался. Эти люди не были дружинниками. На них висели остатки грубой одежды, местами порванной, местами обгоревшей. Уже по одному их виду Игнат понял: его везут не как отдельного пленника, а как часть добычи.
Он попытался шевельнуть руками. Руки были стянуты за спиной не слишком умело, но туго. Ноги тоже были связаны, так что он лежал на боку, скрюченный и бесполезный, как груз. Во рту пересохло. Язык царапал нёбо. В затылке пульсировало. Он не стал рваться. Сначала провёл проверку так, как уже делал десятки раз после драк, падений, камер и карцеров: зубы целы, челюсть не выбита, шея двигается, хотя и больно, плечи слушаются, рёбра отзываются ломотой, но резкой простреливающей боли нет — значит, скорее ушибы, чем перелом. Левую кисть он почти не чувствовал из-за верёвки. В правом виске гулко тошнило. Обезвоживание уже стало ощутимым. Грязь на голове засохла вместе с кровью.
Один из лежавших напротив мужчин, старше остальных, с провалившимися щеками и седыми нитями в бороде, приподнял голову и что-то сказал ему. Речь была грубая, древняя, но не совсем чужая. Отдельные слова цеплялись за слух, будто выходили из глубины языка, который когда-то жил иначе, но всё ещё оставался родственником нынешнему.
— Очнулся... Гляди, очнулся, дивный.
Другой, молодой, с тонким ртом и перебитым носом, хрипло отозвался:
— Дивный, а вяжут, как прочих. Значит, кровь людская.
Седой снова обратился к Игнату, пристальнее, почти настойчиво:
— Ты чей? Откуда? Варяг ли?
Игнат не ответил. Горло всё равно не дало бы длинной речи, да и смысла в ней не было. Он лишь посмотрел на них и попытался подтянуть колени под себя, чтобы принять более устойчивое положение. Телега тут же тряхнулась так, что его снова бросило на доски.
Снаружи шли голоса конвоя. Сквозь полог они доносились глухо, но достаточно ясно, чтобы ухо за них зацепилось. Один голос принадлежал десятнику — тому самому, с порезом на щеке. Другой — молодому дружиннику с узким лицом, которого Игнат уже запомнил по смеху и злости. Третий был ниже, ленивее, с протяжной манерой говорить, будто человек жевал слова, как сухую корку.
— Не сгружай их ныне у нижнего двора, — говорил ленивый. — На торгу нынче людно будет. Вестники уже прокричали про Искоростень.
— И пускай людно, — ответил десятник. — Тем лучше. Поглядят, что бывает с ослушниками.
— А этого чудного куда? — спросил молодой. — В общий ряд или сразу в княжий?
— В княжий, сказал же.
— Да я понял. Только больно уж глазеют на него. Ещё камнем зашибут раньше, чем старший увидит.
— Не зашибут. Коли кто руку протянет, я сам ему пальцы отсеку.
Игнат лежал неподвижно и слушал не только смысл, но и сам строй речи. Это уже не было похоже ни на игру, ни на реконструкцию, ни на киношный говор, ни на языковое безумие после травмы. Слишком связно, слишком непринуждённо, слишком естественно эти люди существовали в своей реальности. Одежда, оружие, манера держаться, запах, техника связывания, привычная жестокость, разговор об Искоростене — всё складывалось в одно целое. Не в бред, не в ошибку, а в мир, где его не должно было быть.
Телега снова подпрыгнула. Один из пленников рядом не удержался и ударился лбом о борт. Коротко выругался. Игнат повернул голову на звук и увидел, что у того на шее следы от верёвки, а на груди — подпалины, будто одежду срывали прямо с тела после пожара.
— Древляне, — прохрипел молодой с перебитым носом, заметив его взгляд. — Ты не нашего слова, а смотришь. Смотри, смотри. Всё едино продадут.
Седой ткнул его локтем.
— Уймись, Жиря.
— А что уймись? Он в чудных штанах, а я уймись.
Игнат опустил глаза на свою одежду. Джинсы были в засохшей глине, колени ободраны, куртка разодрана у рукава и воротника. Шнурки на кроссовках были в грязи и крови. На этих досках, среди шерсти, кожи и рваной домотканины, он выглядел так, будто его и вправду привезли не из другого места, а из другой природы.
Он повернул голову к пологу, будто мог увидеть сквозь него не только серый свет, но и дорогу, и город, и то место, где могла оказаться Варвара. Её рядом не было. Это отсутствие он ощутил ещё до того, как окончательно очнулся, и теперь оно стояло в нём тяжелее боли. Однако внешне в его лице почти ничего не изменилось. Он только один раз втянул воздух чуть глубже обычного и снова стал дышать ровно.
Снаружи пахло лошадью, колёсной смазкой, сырой землёй. Под этим держался старый запах гари, уже не такой острый, как на берегу, но въевшийся в одежду конвоя. Дружина везла на себе память о карательном походе, и эта память пахла дымом сожжённых дворов.
В какой-то момент дорога стала ровнее, но шумнее. К скрипу колёс прибавились лай собак, крики людей, удары дерева о дерево, визгливый спор издалека, потом ржание лошадей, потом целый гул — такой плотный, что телега будто въехала в него, как в воду. Один из пленников рядом глухо выдохнул. Седой перекрестился по-своему, быстро и криво. Молодой дружинник снаружи засмеялся.
— Воротины отворяй. Княжьи везут.
Игнат услышал ответ сторожа, затем скрип тяжёлых створок. Воздух изменился. Пахнуло навозом, дымом, мясом, кислым пивом, человеческим потом, стоялой водой и тем городским смрадом, который образуется там, где много людей живут слишком тесно. Телега въезжала в Киев.
Он не видел ворот, но видел всё остальное через щель: деревянные стены, тёмные от копоти и старости; сапоги людей, отходящих с дороги; собачью спину, мелькнувшую в грязи; голую детскую ногу; подвешенные туши; кучу бочек; склонённую фигуру то ли жреца, то ли монаха — он пока не разобрал; и бесконечное движение, в котором никто не был праздным, но всякий успевал оглянуться на повозку с пленными.
— Гляди, ведут, — сказал кто-то снаружи.
— С Искоростеня, небось.
— Поганых жгли, а этих не дожгли.
— А тот кто? В чудном.
— Не то грек, не то бес.
Телега остановилась так резко, что все внутри поехали вперёд. Полог сорвали. Свет ударил в глаза. Над повозкой нависли лица. Их было слишком много сразу: бородатые, безбородые, молодые, дряблые, женские, стариковские, детские. Все смотрели одинаково жадно.
— Вылезай, падаль, — рявкнул кто-то.
Игнат не успел даже перевернуться, как его схватили за волосы у виска и за ворот куртки. Боль в голове вспыхнула такой резью, что перед глазами на секунду пошли белые пятна. Его выволокли из телеги без всякой осторожности — ногами по борту, спиной по дереву — и бросили в грязь прямо перед колесом. Он ударился плечом, перекатился на колено и поднялся почти сразу, хотя мир вокруг ещё ходил ходуном.