Страница 3 из 128
— Потому что людям хватает картинки.
— А тебе?
— Мне нет.
Она опять задумалась.
— Мне тоже не всегда.
Он посмотрел на неё внимательнее, чем до того. У девочки в семь лет было уже слишком много таких коротких фраз, которые звучали не по возрасту. Он поправил ей шапку, но она отстранилась.
— Не надо. Я не маленькая.
— На морозе все маленькие.
— Ты тоже.
— Особенно я.
Она неожиданно рассмеялась — быстро, звонко, — и смех этот прозвучал так ясно, что на секунду площадь перестала быть и враждебной, и праздничной, а стала просто зимней.
Потом свет снова ударил в лицо, и из него всплыло другое помещение — уже не кабинет, а коридор суда с грязноватым линолеумом, облупленной краской на подоконнике и затхлым воздухом, в котором смешались дешёвые духи, мокрые пальто и бумага. Игнат тогда был в сером костюме, который сидел на нём как чужой. Рядом стоял адвокат отца — мягкий, любезный, осторожно шептавший одни и те же слова.
— Главное, не горячитесь. Сострадание к потерпевшим уместно, но не в форме эмоциональных выпадов. Вам нужно выглядеть разбитым, но собранным. Это важно.
Игнат не отвечал. На другом конце коридора Артём сидел на скамье в чёрном пальто и смотрел в пол. Рядом с ним Виктор Сергеевич держал руки за спиной. Оба будто ждали не суда, а вылета самолёта, который просто задержали на час.
Тогда к Игнату подошла женщина в тёмном платке, мать погибшего молодого человека. Лицо у неё было высохшее, как у людей, которые уже выплакали всё раньше и теперь держатся на одном упрямстве.
— Это вы, — сказала она.
Игнат посмотрел на неё.
— Я.
— Вы были за рулём.
Он молчал.
— Вы врач, говорят.
Адвокат шагнул было вперёд, но она остановила его взглядом.
— Я с ним говорю. Вы врач.
Игнат ответил не сразу:
— Был.
— И вы не остановились.
У него дёрнулась щека.
— Я остановился.
— Не для них.
Адвокат произнёс тихо, но твёрдо:
— Прошу вас не устраивать сцен.
Женщина не повернула головы.
— Сцена уже была. На дороге. Теперь здесь только хвост.
Она ушла, не дожидаясь ответа. Виктор Сергеевич не двинулся с места. Только когда дверь в зал открылась, он подошёл к Игнату и поправил ему воротник.
— Держись прямо, — сказал он. — Не сутулься. Вина должна быть достойной.
Это воспоминание не ушло сразу. Оно легло поверх площади, так что на секунду Игнат увидел в праздничных ледяных колоннах судебные двери, а в людском шуме — тот самый коридорный гул, в котором каждый знает про чужую беду больше, чем готов сказать вслух.
— Папа, — позвала Варвара.
Он моргнул. Перед ним снова были лёд, снег и свет.
— Что?
— У тебя пальцы белые.
Он разжал кулаки. Варежек у него не было — только голые руки с обветренной кожей и коротко остриженными ногтями. На костяшках белели старые рубцы: один диагональный, ещё больничный, другой рваный, тюремный.
— Спрячь, — сказала Варвара.
— Уже.
Он сунул руки в карманы.
На сцене заиграла музыка — сначала низкая, с редкими ударами, потом широкая, нарочито торжественная. Ледяные скульптуры вокруг главного прохода осветились изнутри. В прозрачных блоках зажглись лампы, и казалось, что фигуры людей, зверей и северных птиц стоят не в снегу, а в собственной ровной, мёрзлой глубине. Толпа двинулась на полшага вперёд. Барьер хрустнул. Охранники выставили руки.
— Назад, граждане. Не напираем. Всем видно.
— Да что видно, — крикнул кто-то сзади. — Ваши шапки видно.
— Мужчина, не толкайтесь.
— А я и не толкаюсь, меня толкают.
— Девочку вперёд пропустите.
— Куда я её пропущу, в воздух?
Из этих обрывков, из чужой злобы, из смеха и ругани складывался тот обыкновенный человеческий хор, который существует на каждом тесном празднике. Игнат слушал его, не вслушиваясь. Для него важнее было другое: как часто охранники оборачиваются, где образуется воронка в толпе, какой лёд у боковой стены — монолит или набор блоков, выдержит ли он удар плечом, есть ли под сценой проход на три четверти человеческого роста. Он уже видел этот проход днём, когда тянул сюда кабель. Узкий, неудобный, с наледью у края, но всё-таки проход.
Варвара снова подняла стетоскоп и приложила к настилу возле сцены. На этот раз она не выпрямилась сразу. Глаза у неё стали большие, совсем тёмные в этом свете.
— Папа.
— Что?
Она говорила теперь тихо, почти не шевеля губами:
— Земля кричит.
Он присел к ней, взял за локоть.
— Где болит? У тебя?
— Не у меня. Внизу.
— Это басы.
— Нет.
— Варя.
— Она кричит и бьётся. Слушай сам.
Она протянула ему стетоскоп. Игнат не хотел брать его здесь, посреди этого дешёвого праздника, под фонарями, возле сцены, где он теперь был никто — просто человек в чужой куртке. Но девочка смотрела серьёзно, и он всё-таки взял мембрану, приложил к настилу, одной трубкой прижал к уху. Сквозь общий гул и вибрацию генераторов он уловил странный глухой удар — не ритмичный, но глубокий, будто снизу, из-под временной конструкции, что-то тяжело отзывалось на свет, на музыку, на мороз. Он убрал трубку.
— Генераторы перегружены, — сказал он.
— Ты врёшь, — ответила Варвара спокойно.
Игнат сунул стетоскоп обратно ей в руку.
— Стой рядом.
— Ты тоже стой.
— Я и стою.
— Нет. Ты уже куда-то идёшь.
Он ничего не сказал, но поднялся иначе, чем прежде. Спина его напряглась, голова чуть подалась вперёд. Музыка тем временем становилась громче, лучи — гуще, а на небе зелёная арка из дронов вдруг пошла рябью. Сначала это показалось частью программы. Люди ахнули даже с удовольствием. На телефонах это, вероятно, выглядело красиво. Потом зелёный начал темнеть, плотнеть, и в рисунок вошёл цвет, которого в программе, кажется, не было. Не сиреневый, не синий, а глубокий фиолетовый — слишком густой для лазера и слишком живой для техники.
— Красиво, — сказала какая-то женщина позади.
— Это по сценарию? — спросил мужчина.
— Конечно по сценарию, — ответил другой, уже неуверенно.
С края сцены выбежал технический специалист, задрал голову, прижал ладонь к гарнитуре и закричал что-то наверх, но музыка заглушила его. Дроны дрогнули ещё раз, несколько аппаратов резко ушли в сторону, будто их толкнуло невидимым порывом. По толпе прошёл первый настоящий шёпот тревоги.
Игнат посмотрел вверх и внезапно ощутил это подошвами. Не звук. Не толчок. Скорее частое глубокое дрожание, будто камень под снегом начал подаваться. То же самое он однажды чувствовал перед массовой дракой в колонии, когда сначала ничего не было видно, ещё стояла обычная вечерняя ругань, а бетон уже отдавал толпе шаги, которые пока не превратились в бег.
Музыка оборвалась.
Не затихла, не съехала, не сошла на нет — оборвалась. Она исчезла сразу вся, словно кто-то накрыл площадь прозрачным колпаком. Звука не стало. Люди продолжали двигаться, и на секунду это было страшнее любого крика: рты открывались, лица кривились, кто-то хватал соседа за плечо, ребёнок, стоявший у барьера, заплакал беззвучно. Даже вспышки света в небе происходили теперь в полной пустоте.