Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 128

Глава 7: Протокол слома

Полдень стоял над киевским торжищем неподвижно и тяжело. Солнце било сверху прямо, без пощады, и вся площадь, вытоптанная, белёсая от пыли, казалась раскалённой доской. Между рядами лавок пахло кислым потом, старой рыбой, горячим деревом, овчиной, лошадиным навозом и тем густым железным запахом, который возникает ещё до крови, когда люди уже собрались её увидеть. Торговцы не разошлись. Ремесленники не ушли к мастерским. Бабы с корзинами, мальчишки, старики, праздные дружинники из второго ряда, полусонные попрошайки — все стянулись к середине, туда, где стоял столб для позора и наказания, вбитый в помост так прочно, будто его ставили не для живого человека, а для дубового идола.

Дружинники сомкнули оцепление рано, ещё до того, как вывели пленника. Они стояли в два ряда; щит к щиту не ставили, но копья держали так, чтобы никто не сунулся вперёд. Люди всё равно лезли глазами, шеями, локтями, тянулись между плечами, поднимались на носки. Шум шёл волной: то нарастал, то оседал.

— Сейчас вытащат.

— Которого?

— Да того, из клети. Чудище.

— Не чудище, а колдун. Ты у кузнеца спроси. Кузнец говорил, у него глаза не человеческие.

— Глаза у тебя не человеческие после браги. Помолчи.

— А чего же его сама княгиня велела сюда? Чтобы ты на него плевал, что ли?

— Чтобы все видели, как и таких ломают.

На высоком княжеском балконе, за светлыми колоннами, уже стояли люди Ольги. Сначала толпа заметила только блеск металла и край тёмной ткани. Потом увидели и её. Она не вышла вперёд целиком, не встала на самый край, не подалась корпусом, как делают те, кто хочет, чтобы их любили. Остановилась чуть в тени, но так, чтобы вся площадь знала: смотрит. Этого было довольно. Рядом с нею стоял тиун с узким лицом, ниже — старший дружинник. Они не разговаривали громко, и всё же от балкона вниз, к помосту, словно тянулась незримая струна, натянутая до предела. Те, кто стоял в оцеплении, стали жёстче держать плечи.

— Подавайте, — сказала Ольга.

Тиун наклонил голову.

— Всё приготовлено, княгиня.

— Мне не нужно, чтобы он умер.

— Сказано палачу.

— Мне нужно, чтобы услышали.

Тиун ответил не сразу:

— Услышат.

Из нижнего прохода, откуда обычно вывозили провинившихся и мёртвых лошадей, показались четверо дружинников. Они тащили Игната не на верёвке за шею и не за волосы, а грубо и деловито — под руки и за связанные запястья, потому что живое тело, даже избитое, всё равно норовит согнуться не так, как нужно стражникам. Ноги его цеплялись за доски, потом за камень площади. Один раз он ударился коленом о край ступени, но ни звука не подал. На нём осталась только короткая рваная рубаха, мокрая местами от воды, местами от старой крови, и штаны, перепачканные землёй. Лицо было разбито ещё прежде: скула потемнела, губа лопнула, на виске присохла полоска крови. Волосы прилипли к шее.

Толпа загудела плотнее; ближние отпрянули, дальние, наоборот, сжались теснее.

— Живой всё-таки.

— А я думал, вынесут полутрупом.

— Да он и есть полутруп.

— Смотри, не валится.

— Держат его, дурень.

Его подняли на помост волоком. Один дружинник, молодой, с рыжеватой бородой, дёрнул слишком резко, и Игнат всем весом ударился грудью о позорный столб. Дерево глухо отозвалось. Другой, постарше, выругался сквозь зубы.

— Осторожнее. Не распорешь раньше времени.

— А что, жалко тебе?

— Мне потом отвечать, если сдохнет до приказа.

Рубаху сорвали со спины одним движением. Ткань отлипла не везде и местами потянула засохшие края старых ран. На солнце открылась спина — широкая, со свежими и уже сходящими следами побоев, с тёмными полосами, жёлтыми пятнами от уходящих синяков, с тонкими старыми рубцами, не имевшими отношения к Киеву. По этой спине можно было понять, что били его и раньше: в другое время, другие люди, с другой привычкой. Кто-то в толпе тихо свистнул — не от восхищения, а от дурного, животного интереса.

— Гляди-ка, разрисован весь.

— Это не здешнее.

— Так я и говорю: нечистый.

— Молчи. Услышат.

Запястья его подтянули к кольцу над головой, верёвку затянули, потом закрепили так, чтобы плечи разошлись, грудная клетка раскрылась, а спина осталась ровной и неподвижной. Щиколотки тоже взяли ремнём — не туго, но надёжно. Всё было сделано умело, без лишней суеты. Пленник должен был не упасть и не вывернуться; он должен был принять удары как следует.

Палач ждал сбоку, в тени навеса, где лежали его ремни, ведро с водой, свёрнутая тряпка и две плети. Он был уже немолод, плотен, с широким затылком, с рыжевато-седой бородой, выгоревшей на концах. Лицо его не выражало злобы. Он смотрел на приготовление так, как плотник смотрит на плохо подогнанную доску: замечал только то, что касается дела. Подойдя, он первым делом посмотрел не на Игната, а на плечи, на крепление рук, на расстояние от столба до лопаток. Потом потрогал плеть — не для красоты, а чтобы понять, как ляжет сегодня на жаре высохшая кожа ремня.

Старший дружинник, поднявшись на помост, сказал ему тихо, но так, чтобы ближние слышали:

— Княгиня велела бить до просьбы о пощаде.

Палач прищурился.

— Число дано?

— Не дано.

— Тогда не мешайте.

Он шагнул ближе к Игнату и поднял его подбородок двумя пальцами, осматривая лицо так же спокойно, как перед работой осматривают коня на предмет хромоты.

— Слышишь меня?

Игнат смотрел мимо него, куда-то через площадь, за плечи толпы, поверх крыш.

Палач повторил громче:

— Слышишь?

Игнат ответил хрипло, будто горло давно было стёрто сухостью:

— Слышу.

— Скажешь слово — остановлю, как велено. Не скажешь — работа моя длиннее станет.

— Делай.

Слово прозвучало негромко, но так ровно, что палач задержал на нём взгляд. Не из жалости. Скорее из досады: человек начинал не с того. Потом он отвернулся и, не торопясь, выбрал первую плеть — более лёгкую, длинную, хорошо режущую верх кожи.

На балконе Ольга чуть двинула подбородком.

— Начинайте.

Первый удар был точен и сух. Плеть рассекла воздух со свистом, потом шлёпнула в мясо так чисто, что вся площадь будто услышала не один звук, а два: сначала ремень, потом кожу. Тело Игната дёрнулось от рефлекса. Пальцы рук, связанные над головой, сжались. На спине сразу поднялась длинная красная полоса, быстро налившаяся темнее.

Толпа качнулась и выдохнула.

— А-а, пошло.

— Сейчас завоет.

— После третьего все воют.

Палач не смотрел на лица. Он считал по-своему, не вслух. Сделал шаг, вернул плечо, дал второй удар чуть ниже первого, потом третий — поперёк, не ломая рисунка, а раскладывая боль по мышцам. Он работал не в ярости. Берёг силу и ритм. Каждый ремень ложился туда, где страдание глубже, а смерть дальше.

После третьего удара Игнат выгнулся сильнее, грудь рванулась вперёд, на губах выступила кровь — видно, он прокусил щёку изнутри. Но крика не было.

— Чего он? — спросил какой-то парень у самого оцепления.

— Воздух набирает, — ответил сосед уверенно. — Сейчас пойдёт.

Не пошло. На четвёртом ударе слышно стало только его дыхание. Оно не было рваным, как у большинства на помосте. Он тянул воздух глубоко, медленно, и выдыхал не между стонами, а ровно в тот промежуток, когда плеть возвращалась в руку палача. На пятом это заметил и сам палач. На шестом нахмурился. На седьмом сменил угол.