Страница 21 из 33
Шестидесятые
Я родилась за три дня до нового, 1964 года, в старинном городе.
Было голодно, очереди стояли за хлебом.
Я помню очередь в баню. Вечер. Женщины сидят на лавочках в каменном вестибюле. Мать снимает с меня шапку и расправляет влажные от пота волосы. Старуха глядит равнодушно. Меня поразит ее худая – проступают ребра – спина.
Что имеют в виду, когда говорят "шестидесятые"? "Битлы",
"Современник", кукуруза, культ личности, барды… Что все это значило для моей матери? Ничего.
Ей было двадцать пять лет, когда она меня родила. Она преподавала математику в средней школе. Бабушка моя работала бухгалтером на станции, так что мы были интеллигентная семья.
Выписывали газету "Известия" и "Пионерскую правду". Мы любили квашеную капусту из погреба, копать землю, колоть дрова, пироги с яблоками только что из печи.
Пироги пекла бабушка. Термометр на буфете поднимался до двадцати семи градусов. Я сидела босая на диване и глядела на красные угли. Ухватом бабушка подымала противень. Мать стояла наготове с кусочком сливочного масла и мазала горячие пирожки этим кусочком. Чашки уже были на столе и сахар, варенный на молоке.
Кошка на половичке щурила глаза. Пожалуй, это были не шестидесятые, я уже в школу пошла. Соседи купили телевизор, и мы у них смотрели польский фильм с капитаном Клосом.
Итак, мать моя не знала ни "Битлов", ни бардов, чем же она жила, кроме работы?
Помню ее возле радиоприемника, мне кажется, ее завораживал зеленый свет за стеклянной шкалой. Звук был негромкий, потому что бабушка уже спала, и мне слышный, как рокот или ропот океана. Я под него засыпала. Но чаще я помню мать за книгой или за журналом или просто за стопкой листов, иногда пожелтевших, как древний папирус. И это была не работа. Мать сидела с чашкой крепкого сладкого чая над фантастическими романами. Она брала их в центральной библиотеке, у подруг, переписывала от руки (!), даже в Москву ездила за ними (и колбасу привозила заодно).
На моей памяти в ее жизни было двое мужчин: дядя Толя и дядя
Сережа. Замуж за них она не пошла, они даже в доме у нас не ночевали. Мне нравились оба, один – машинист, другой – шофер. Я любила людей, связанных с движущимися на огромной скорости машинами. Несмотря на всегда опрятную одежду, чистые руки и выбритые лица, они пахли бензином и мазутом и табаком. Чудесные запахи.
Мне кажется, матери было с ними скучно, как и вообще со всеми, кроме фантастических романов. Эти листочки с текстами были для нее живые создания.
Она никогда не запрещала мне их читать. Просила только мыть руки и вытирать насухо и убирать прочитанное строго на свое место.
Для романов был у нас специальный шкафчик, сделанный то ли дядей
Толей, то ли дядей Сережей, шкафчик с дверцами, запиравшимися на ключ. Наверху стояла вазочка с сухими веточками рябины.
Я не понимала, что это не реальность. Для меня все было в действительности: марсиане, роботы, перелеты со скоростью света, переходы в будущее, да и само будущее. Все это существовало в действительности и рядом, в нашем старинном городе над старинной рекой, в конце концов, я, с моими фантазиями, в нем существовала.
Страшные роботы, странные формы жизни, одушевленные растения, атомные войны, всемирные катастрофы, жуткие насекомые, взбунтовавшиеся машины, мутанты, пришельцы, добрые и злые, и между ними – бедный человек.
Не то чтобы я думала, что яблони в нашем саду говорят человеческими голосами, что на крохотный аэродром за городом опускаются ночами пришельцы или что на закрытом заводе имени
Дзержинского делают боевых лазерных роботов, неотличимых от обыкновенных солдат, и те ходят неузнанные и едят мороженое в парке, и сапоги их пахнут гуталином…
Мороженое у нас продавали московское. Я больше всего любила шоколадное в брикете с вафлями. Зимой, с получки, если был сильный мороз, мать покупала целую коробку, и она стояла у нас на промерзшей терраске. Дней десять мы лакомились мороженым по вечерам.
…Не то чтобы я верила, что фантастика происходит, я думала, что она вот-вот произойдет. И мать моя думала точно так же, да и многие, в отличие от любителей фантастики восьмидесятых, скажем, годов.
Бабушка фантастику не любила, она говорила мне, что не хочет жить вечно, потому что любит только прошлое, только тех людей, которых уже нет. Когда к матери приходили любители фантастики, то есть будущего, бабушка исчезала, уходила на терраску или в сад или к соседке. Ей было скучно слушать приглушенные разговоры о таинственных вещах.
Не раз я спрашивала бабушку, чем так притягивает ее прошлое.
– Жизнь была лучше, – отвечала она, – солнца больше, сын мой был жив.
Как-то в октябрьский вечер пришел к нам мокрый от дождя человек, переоделся в сухое – запомнились на его маленьких ногах мамины белые носки из чистой шерс ти, – протер запотевшие очки, обхватил ладонями фарфоровую горячую чашку и рассказал под стук дождя, что есть институт под
Москвой, в глухом лесном месте, даже не институт, военный объект. Там претворяют в жизнь то, что выдумывают в фантастических романах: летающие тарелки и машины времени, инопланетян. Там над этим работают лучшие умы. И связь вымысла и реальности стала мне очевидна.
И вот какая мысль пришла в голову, – я сидела в обнимку с ленивой нашей кошкой, – и над моей выдумкой могут задуматься лучшие умы и воплотить ее там, в глухом лесу под Москвой, в здании с толстыми стенами из бетона под охраной молчаливых часовых. Только надо эту выдумку записать и отправить в журнал – пусть печатают. Эта мысль, как красная молния, вспыхнула передо мной.
Я написала рассказ, в котором бабушка моя идет за молоком с желтым бидоном и вдруг встречает своего давно умершего сына. Он мальчик, а она – старуха. Она его узнает и пугается, а он ведет себя как ни в чем не бывало.
– Ты куда, – говорит, – мам, за молоком? Давай я схожу, там очередь, – и забирает у нее бидон.
Вечером он сидит дома и смотрит на всех сонными глазами.
Рассказ не напечатали.
Сейчас мне тридцать пять лет. Бабушка живет одна. Газет она не выписывает и, чтобы занялся огонь в печи, поджигает вместо газет листы старинных романов. Их еще много в заветном шкафчике. Дядя
Толя и дядя Сережа к ней захаживают, настраивают старый
"Рекорд", пьют чай. Они поседели, сгорбились и носят очки.
Бабушка их любит. Мать вышла замуж под Ростов, там ей теплее.
Шестидесятые давно прошли.
Автобус
Автобус вдруг понесло к обочине. Он затормозил и встал на
Ярославском шоссе. Оставался еще час пути до Пушкино.
Шофер сидел, привалившись к двери, как будто вдруг уснул.
Кондукторша постучала в стекло кабины, но он не проснулся.
– О Господи, – сказала старушка, сидевшая тут же, у кабины.
– Чего там? – спросила девочка подружку.
А молодой человек прямо передо мной снял наушники, и мы услышали музыку.
Пока молодой человек разъединял гармонику дверей, пока они с кондукторшей открывали кабину, пока поняли окончательно, что шофер мертв, пока закрывали его опять в кабине, так и не выключив мотор, пока возвращались в салон, пока обсуждали ситуацию, что голосовать не стоит, никто нас не подберет, что подберет нас второй рейсовый автобус, который через час… Пока то, пока се, минут десять прошло, а то и пятнадцать.
Смеркалось, проносились машины, кругом было чистое снежное поле с далекими желтыми огнями. И вдруг слепой старик, который сидел с внуком на заднем, самом высоком сиденье, сказал:
– Что произошло?
Спросил он своего внука, мальчика лет десяти-одиннадцати, и все стали ждать, что мальчик скажет.
– Шофер умер, – сказал мальчик, – мы стоим посреди пути, на шоссе.
Слепой сидел в черных очках, палку прижав к окну.
– Что за автобус?
Мальчик огляделся.
– Красный такой, старый автобус.