Страница 33 из 33
Но на самом деле мне трудно написать о первом съемочном дне. Все было как-то чудно. Я что-то делала. Потом мне говорили: "Пройди вот так по коридору. Остановись в дверном проеме. Улыбнись. Сядь на стул. Возьми за руку девочку. Поправь одеяло". Лучше выходило, когда я забывала о съемках и без всяких подсказок садилась на стул, брала девочку за руку, улыбалась.
Я осталась собой недовольна и очень устала. В перерыве старик, который играл старика, угостил меня домашним пирожком с капустой. Он старый актер, всю жизнь был актером. Мальчишкой удрал с бродячим театром, ездил с ним по России. Он меня успокоил: "Все хорошо получается, я вижу". Опытный человек, будем надеяться, что прав.
Снятый материал проявят завтра.
Как бы то ни было, фильм запущен.
‹Не датир.›
Его нашла я! Все предопределено в моей жизни.
Сегодня утром, когда я чистила зубы, еще полусонная, я вдруг вспомнила, что видела его накануне. Где? Когда? В какое мгновение? Я осторожно, боясь вспугнуть воспоминание, дочистила зубы, умылась.
Слава Богу, что никого больше не было в туалете в такую рань.
Я стала прокручивать вчерашний день. Что было с утра да что было после. Вернулась в комнату. Девочки спали. Я заправила постель.
Оделась. До студии я собиралась идти пешком.
И трамваи меня обгоняли со звоном.
Раннее осеннее утро. Окраина Москвы. Заводские гудки. Надо же, только вчера был день, а сегодня я его уже не помню целиком. И уже на проходной студии я вдруг осознала, где и как его видела. Это было как чудо.
Режиссер работал с оператором. Обычно я не мешаюсь, но тут не могла удержаться. Потом я за ним бежала по коридору в кабинет нашей группы. Он звонил по телефону ассистенту и говорил резким скрипучим голосом, будто отдавал приказы по артиллерийской наводке: "В одиннадцать. Нет, номер она не помнит. Что он делал? Курил. Ничего, мы попробуем. Попытка не пытка".
‹Не датир.›
Мой Сережа сидел в машине у станции Яуза. Машина была умытая, и сам он был за чистым стеклом свежий, молодой, ясноглазый.
Спец по внешней торговле не захотел расставаться со своим шофером ни на денечек. Пришлось обращаться к наркому. И это при том, что никто не знал, как шофер будет выглядеть на экране. Только я была уверена, что он – Сережа. Но теперь все позади: пробы, уговоры, наше с ним знакомство, приглядывание, чтение сцен по ролям. Мы ужасно подходим друг другу. В этом, правда, что-то ужасное – мистика.
‹Не датир.›
Но мы не подошли бы друг другу, если бы не Катя с Сережей.
‹Не датир.›
Почти все уже снято, все сцены, все дубли. Осень. Зима. Музыка написана. Скоро я уже буду не нужна этому фильму, другие люди будут с ним возиться, другими людьми будет командовать скрипучий режиссер.
Мне страшно, мне пусто… Мне кажется, что я уеду назад, к маме, спрячусь, как будто я тут ни при чем и никакого отношения не имею к этой Кате. Буду, как прежде, читать маме хорошие книжки по вечерам.
‹Не датир.›
Премьера назначена.
Комментарий публикатора
Дневниковые записи прерываются надолго. Возобновляются они в конце
1970-х годов. Это записи о любви к Иисусу, Деве Марии, Святой
Блуднице; о любви к советской родине. Они сумбурны и выдают душевное нездоровье автора. Мы не находим нужным их приводить.
Судьба актрисы известна.
Тот единственный фильм, в котором она снялась и за который была удостоена Сталинской премии, увидела она в начале Отечественной войны в военном госпитале в эвакуации.
Для раненых устроили киносеанс прямо в фойе. Натянули белую простыню вместо экрана. Погасили свет, включили кинопроектор… Раненые мальчишки все были влюблены в Катю, в каждое ее движение, в ее голос, в слова, которые ее голос произносил, в худенькие пальчики худенькой руки, которую оператор давал крупным планом.
То ли женщина, то ли ребенок, то ли человек, то ли ангел. Окна были плотно затянуты – светомаскировка, – и можно было забыть, что там снаружи – день или ночь.
Про войну только нельзя было забыть. И в фильме про Катю война была, разлучница. И никто уже не помнил, что в фильме она – финская, а сейчас и за окнами, и в палатах, и в коридорах, и в глазах каждого человека – Отечественная. Одно – война. И актриса, сыгравшая Катю, была среди раненых, с забинтованной головой. Только нос, глаза и рот были открыты. И ползли слухи, что ранили ее на войне, что была она, как Катя, медсестрой, что она и есть Катя. И все ждали и спрашивали главврача, когда же снимут с лица ее бинты, когда же можно будет его, живое, увидеть.
Но увидеть пришлось лицо другое, чужое, изуродованное косыми шрамами.
Актриса едва не погибла в автомобильной катастрофе. Сыгравший Сережу шофер уцелел и пошел добровольцем на войну, хотя и была у него броня от спеца по Внешторгу.
Врач успокаивал молоденькую актрису, говорил, что рубцы хоть отчасти рассосутся, а в кино такой накладывают грим, что и лица не видно.
Мать приехала, звала домой, на Север, в тихий городок. Рассказывала новости. Андрюша тоже ушел на войну и там пропал без вести.
– У всех горе, – успокаивала мать. – Терпи.
Говорила строго:
– Я тебя и такой люблю. И парень найдется, какой полюбит. Вот только бы с войны вернулся.
И она поехала за матерью, как маленькая девочка или как старушка, покорно. И там она доживала свой век, в материнском доме, позабыв, что была актрисой. Будто и памяти лишилась в автокатастрофе, не только лица.
Но люди говорят другое. Говорят, что никуда она из Москвы за матерью не уезжала, что уже под конец войны, когда грохотали салюты Победы, познакомилась она с важным английским дипломатом, полюбившим безумно русскую Катю из фильма и страстно пожелавшим, чтобы актриса вернула свой прежний облик, стала Катей во плоти, его Катей.
Он взял ее замуж, увез с собой, чтобы тамошние врачи-колдуны совершили чудо.
Актриса лежала в клинике. Моросили унылые английские дожди. Безнадежно.
Ребеночек родился, мальчик. Но она не была ему рада. Ничему не была рада. Все опостылело. Потянуло домой. Пошла в наше посольство, ей вернули гражданство. Сына дипломат не отдал, прятал, пока она не выехала из страны.
Говорят, что она работала в провинциальных театрах. Вернулась в
Москву. Дублировала на студии им. Горького актрис в зарубежных фильмах. Ее голосом говорили в России Джульетта Мазина, Моника
Витти, Анна Маньяни…
К концу жизни помешалась. В полутемной комнате перед зеркалами разыгрывала спектакли, обращалась к своему отражению, как к партнеру, писала для этих своих представлений пьесы.
Но это все – ложь, слухи.