Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 20

И по этому мёртвому ландшафту, с востока на запад, медленно, но неостановимо, как ледник, двигалась война.

Это уже не было наступлением в классическом смысле. Это был продавливание. Продавливание обороны, пространства, самой воли противника. После чудовищных потерь в Висло-Одерской операции немецкий фронт треснул, но не рассыпался. Он сжался, уплотнился, превратив каждую деревню, каждую высотку, каждый каменный дом в крепость. Но Красная Армия уже научилась брать такие крепости.

Под Кюстрином. 5-я ударная армия.

Позиции представляли собой не линию окопов, а хаотическое нагромождение вмерзших в землю «пантер» и «фердинандов», оплетенных колючей проволокой и минными полями. Между ними ютились блиндажи, сложенные из брёвен и трупов, залитые водой и потом замерзшие в ледяные кашицы. Немецкие солдаты, многие из которых были уже не солдатами, а оборванными, обмороженными призраками в шинелях цвета «фельдграу», сидели в этих норах, прислушиваясь к нарастающему с востока гулу.

Гул начинался каждое утро, примерно в восемь. Сначала — далёкий, низкий гром. Это била артиллерия дальнего действия — 152-мм гаубицы-пушки и даже 203-мм «Б-4», те самые, что немцы называли «каретный молоток Сталина». Снаряды ложились не на передний край, а глубоко в тыл, рвя коммуникации, круша штабы, превращая в щепки резервы, которые могли пойти на контратаку.

Затем, через пятнадцать минут, включалась дивизионная и полковая артиллерия. Свист «сорокапяток» и «матушек-зверушек» сливался в один сплошной, оглушительный визг. Земля на немецких позициях вставала дыбом. Ледяная крошка, комья смерзшейся глины, обломки деревьев и куски металла взлетали в воздух, смешиваясь с чёрными разрывами. Это была обработка. Методичная, без эмоций, как молотьба цепами. Она длилась ровно сорок минут. Считалось, что за это время можно подавить до семидесяти процентов живой силы на передовой.

В блиндаже обер-лейтенанта Шульца, командира роты 25-го панцергренадерского полка, земля дрожала, как в лихорадке. С потолка сыпалась труха, тухлая вода из жестяных кружек расплёскивалась, заливая карты. Молодой фанен-юнкер, прибывший из резерва две недели назад, сидел, прижавшись спиной к сырой стене, и беззвучно шевелил губами. Он молился или просто сходил с ума. Шульц уже не мог отличить.

— Halten sie durch, Jungs, — хрипло пробормотал он, больше по привычке, чем с верой. Держитесь, ребята. — Они сейчас кончат, и пойдёт пехота. Будьте готовы к…

Он не договорил. Артиллерийский огонь внезапно перенёсся вглубь, на вторую линию траншей. Это был знак. Шульц выскочил из блиндажа, втягивая в себя ледяной, пропахший гарью воздух. И увидел их.

Они поднимались из дымки, как призраки. Не сплошной цепью, как в кинохрониках 41-го, а отдельными, мелкими группами. По три-пять человек. Рассредоточенно. Но этих групп было десятки, сотни. Они бежали, пригнувшись, в серо-белых маскхалатах, сливаясь со снегом. За ними, ревя моторами и ломая молодой лесок, выползали танки. Не лёгкие Т-60, а тяжёлые ИС-2, их длинные стволы 122-мм орудий смотрели вперёд, как жало. И повсюду, везде, слышался новый, пронзительный, заставляющий сжиматься внутренности звук — треск автоматных очередей. ППШ. «Папаша». Звук, ставший символом русского наступления.

—Feuer!— закричал Шульц, но его голос потонул в начинающейся канонаде.

Пулемёт MG-42 слева от него застрочил, отправляя ленту за лентой в сторону наступающих. Шульц видел, как одна из фигурок взмахнула руками и упала. Но остальные не остановились. Они залегли, отползли. И тут же с фланга, откуда их не ждали, ударил другой пулемёт. Русские уже обходили. Они не ломились в лоб на пулемёт, как в начале войны. Они его обтекали, как вода.

Танк ИС-2 остановился в трёхстах метрах, его башня плавно довернулась. Гигантский сноп пламени и дыма вырвался из ствола. Секунда полёта — и блиндаж, где прятался расчёт «панцершрека», исчез в облаке дыма, земли и обломков. Вместе с людьми.

— Panzerfaust! Кто-нибудь, фаустпатрон! — орал Шульц, но было уже поздно.

Из-за танков, будто из-под земли, выросли новые фигуры. Штурмовики. В ватниках, с автоматами на груди, с мешками, полными гранат. Они бежали короткими перебежками, прикрывая друг друга. Один метнул дымовую шашку. Белый, едкий дым пополз к немецким позициям, ослепляя и разъедая глаза. Шульц понял — это конец его сектора обороны. Они не удержатся. Он отдал приказ отходить ко второй линии.

Отход превратился в бойню. Русские снайперы, засевшие бог знает где, методично выбивали офицеров и пулемётчиков. Миномётные мины, с противным, воющим звуком, рвались среди отступающих. Шульц бежал, спотыкаясь о трупы — и немецкие, и русские. Кругом стоял нечеловеческий гам: крики «Ура!», немецкие команды, перемешанные с руганью на непонятном языке, рычание танковых моторов, лязг гусениц, давящих пулемётное гнездо.

Поздний вечер. Взятая деревня Нойдамм

.

Бой стихал. Немецкий гарнизон частично уничтожен, частично отступил на запад. Деревня горела. Красноармейцы, закопчённые, усталые, с пустыми, остановившимися глазами, шарили по полуразрушенным домам. Искали укрывшихся фрицев, трофеи, а чаще всего — еду и тепло.

Старший сержант Громов, командир взвода, сидел на ступеньках развороченного кирхи. В руках он держал консервную банку с тушёнкой, разогретой на углях. Рядом хрипел, зализывая рану на боку, огромный немецкий овчар, подобранный кем-то из бойцов.

— Ну что, братва, — хрипло проговорил Громов, — отбили у фрицев их «фатерлянд». Кусочек.

— Да какой это фатерлянд, старший, — буркнул молодой солдат, Василий, пытаясь разжечь цигарку из трофейного табака. — Печка одна. И то разваленная.

— А ты глянь на карту, — Громов ткнул ложкой куда-то на запад, в темноту, где ещё постреливали. — Там Берлин. Вот он, этот самый их «фатерлянд». И мы до него, орлы, доползём. Как эти улитки. Но доползём.

Из подвала соседнего дома выволокли двух немецких солдат — совсем мальчишек, лет по шестнадцать. Их шинели были им велики, лица перепачканы сажей и следами слёз. Они дрожали, глядя на русских исподлобья, полными ужаса глазами.

— Гитлерюгенд, — сплюнул один из бойцов. — Что с ними, старший?

Громов посмотрел на них. Не с ненавистью, а с усталой, безразличной жалостью. Таких уже много повидал.

— В тыл. К пленным. Кормить их нечем, но… в тыл.

— Они же гады, они из фаустпатронов…

— В тыл, я сказал! — рявкнул Громов, и в его голосе прозвучала сталь. — Они уже не солдаты. Они… — он не нашёл слова, махнул рукой.

Ночью привезли почту. Письма из дома, газеты. Громов, при свете коптилки, развернул «Красную звезду». Там, на второй полосе, была большая карта. Красная стрела, похожая на кинжал, упиралась остриём в какую-то речку под названием Одер. А от неё, как щупальца, тянулись десятки маленьких стрелочек вперёд, к западу. К Берлину. Он посмотрел на карту, потом вышел из дома. На западе, за линией горизонта, мерцало зарево — горел следующий город, следующая «крепость». Артиллерия гремела уже где-то далеко-далеко, но всё равно слышно. Непрерывно.

Он закурил. Мысли были тяжёлые, простые. Топливо для танков. Снаряды для артиллерии. Паёк для пехоты. Мосты через Одер. Погода. Потери вчерашнего дня — семь человек из взвода. Замена придёт не скоро. А завтра снова в бой. Снова продавливать эту чёртову оборону. Километр. Ещё километр. Ещё.

Это был февраль 1945-го. До Берлина оставалось менее ста километров по прямой. И каждый из этих километров должен был быть оплачен кровью, потом, железом. Но остановки уже не было. Машина, запущенная в июне сорок первого, набирала свой последний, сокрушительный ход. Она уже не просто шла на Запад. Она накатывала. И с каждым днём её грохот — грохот «тридцатьчетвёрок», залпы «катюш», скрежет гусениц и мерный шаг пехоты — звучал для тех, кто в бункерах под Берлином, всё явственнее, всё неотвратимее. Это был не звук войны. Это был звук Приговора.