Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 24

Дальше - страшнее. Самое страшное, от чего люди отводят глаза, боятся заглянуть. Каждый из нас, сударь, носит в себе целый ад. Каждый способен на такое, от чего содрогнулся бы, увидь это со стороны. Каждый носит в груди бездну, готовую поглотить. И если нет Высшего Суда, если нет этого всевидящего Ока, что смотрит прямо в твою душу даже в кромешной тьме, - что удержит тебя на краю? Совесть? Но совесть без Бога - лишь привычка, условность, воспитанная робость. А привычка - ненадёжный страж, когда на сердце опускается настоящая ночь, ночь безнаказанности. Бог же - не молчит. Он смотрит. И этим взглядом, одновременно строгим до ужаса и любящим до муки, Он и удерживает нас от последнего шага в пропасть. Вот ещё польза, самая практическая: вера спасает человека от него самого, от того чудовища, что дремлет в нём.

Но главное, самое непостижимое и простое - верующий никогда не бывает один. Никогда! Хоть в каторжной яме, хоть на больничной койке, хоть на самом краю могилы, ощущая её сырое дыхание. Он знает - не умом, а всем существом - что всё, что с ним ни творится, есть не слепой хаос, не игра слепых сил, а часть некоего страшного и великого плана Любви. И оттого он может любить самую жизнь - не жадничая, не обожествляя её, а принимая, принимая и в моменты света, и в часах кровавого пота. А безбожник - даже самый успешный, самый окружённый - всегда один. Один в своём удовольствии, один в своём страхе, один перед лицом собственной, неизбежной и окончательной, смерти.

Вы спросите: где же главная выгода? Самая осязаемая? Отвечу: в присутствии. Не в идее, не в моральном уставе, не в утешении - а в живом, реальном Присутствии. Господь стоит у двери сердца каждого, сударь, и стучит. Тихим, настойчивым стуком, который слышен лишь в минуты полнейшей тишины душевной. И если отворить - Он войдёт. Войдёт не как карающий судья из учебника, а как Тот, Кто знает всю твою подноготную, всю тьму твою, и всё равно - идёт к тебе.

И потому жизнь верующего - не идиллия. Нет, это часто адская мука, борьба и сомнения. Но это не пустыня. В беде он - не брошен на произвол судьбы. В радости - не ослеплён ею до самозабвения. В грехе - не впадает в окончательное отчаяние, ибо знает путь назад. В смерти - не сирота. Он живёт под этим Взглядом и в этом объятии, в объятии Того, Кто Сам прошёл через всю боль, всю тьму и саму смерть.

Взгляните на тех, кого описал один писатель, близкий моей душе. Князь Мышкин, например. Смотрел на людей - и они в нём, в его взгляде, вдруг видели в себе человека. Не потому что он был добряком, а потому что в нём светилась та самая тишина - Христова тишина. Или Степан Трофимович, грешный, пустой болтун, на смертном одре держащий Евангелие - и умиравший счастливым, ибо впервые почувствовал, что вся его беспутная жизнь была кем-то увидена, была кому-то дорога. Или тот самый каторжник, что, услышав слова о распятом Разбойнике, застонал: «Это за меня» - и переродился в миг.

Вот ради этого Присутствия - и стоит верить каждый день. Чтобы жить не в холодном, механическом одиночестве, не в беспорядке бессмысленных страстей, а в живой, жуткой и спасительной связи с Тем, Кто один дарует и смысл сей страшной жизни, и свободу от себя самого, и мужество встретить завтрашний день, и ту тихую, непонятную радость, что бывает порой на дне самой горькой чаши.

Так вот зачем, сударь мой. Чтобы жить - по-настоящему. Чтобы сердце, это поле битвы, не окаменело окончательно. Чтобы внутренний ад не восторжествовал. Чтобы боль не разъела душу до тла. Чтобы быть - увиденным. Чтобы любить - не себя в другом, а самого другого. Чтобы не умирать - каждый день, заранее, при жизни.

Вот… вот, кажется, и вся правда. Горькая, как полынь, и нужная, как хлеб.

+

ЭПИСТОЛЯРИИ

+

Friedrich Wilhelm Nietzsche

Rheinsprung 9

Basel, Schweiz

--------

Достоевскому Ф.М.

Кузнечный переулок. дом 5, кв. 10

Санкт-Петербург, Россия

---------

Друг мой Фёдор Михайлович,

Пишу тебе так, словно мы сидим напротив друг друга - ты с твоей горячей, бесконечно сострадательной русской душой, я - с моим суровым, выверенным до боли мышлением, стремящимся увидеть человека без покровов, без идеализации, без сладкого самообмана. Я хочу высказать тебе то, что давно вертится у меня в уме, всякий раз, когда я читаю твои строки о страдании, кротости и милосердии.

Ты говоришь о страдании будто о таинственном пути к очищению, к Богу, к тому внутреннему преображению, что совершается в сердце человека, если он только позволит боли пройти через себя и стать его учителем. Твои слова - не морализаторство, а горячая вера в смысл человеческих мучений. И хотя мой путь - иной, я понимаю, что именно это делает тебя мне близким: ты тоже не из тех, кто бежит от глубины. Ты смотришь страданию прямо в глаза.

Но позволь мне взглянуть туда по-своему.

Ты ищешь в страдании кротость и милосердие, будто человек, согнувшийся под тяжестью болезни или вины, способен вдруг увидеть свет, что ведёт вверх. Я же вижу в этой же самой боли испытание силы. Видишь ли, я подозреваю, что милосердие часто - лишь усталость от собственного внутреннего напряжения, страх перед своей же жестокостью, попытка заглушить тревогу перед той тёмной волей, что живёт в глубине каждого. Ты зву­чишь так, будто человек жалеет другого из любви; я же думаю, что часто он делает это из боязни взглянуть на самого себя, на своё безднообразное «я».

И всё же, твои слова о милосердии мне не чужды. Когда ты пишешь о нём, в нём нет ни сентиментальности, ни сладкой гуманистической лжи. Ты описываешь милосердие как огонь, как подвиг, как ту внутреннюю ломку, что стоит человеку больших усилий. И тут я узнаю свою собственную мысль о преодолении: только ты хочешь, чтобы человек преодолел себя ради Бога, а я - чтобы он преодолел себя ради себя же, ради своего высшего становления.

Твои герои - давай скажем об этом прямо - давно захватили моё внимание. В них я нахожу то, что редко встречается в литературе твоего времени: психологическую правду, необработанную, как руду. Они страдают не потому, что мир жесток, а потому что они сами - невыносимы для себя.

Возьми князя Мышкина. Ты называешь его идеалом христианской любви, почти живым воплощением кротости. Но что я вижу? Человека, столь доброго, что он становится опасным - для других и для самого себя. Его милосердие превращается в силу, от которой люди теряют равновесие. Он не понимает своей власти, своей способности разрушать не злым, а именно добрым. И это - трагично. В твоём князе я вижу то, что возникает, когда человек стремится быть выше всех страданий, но не знает, что его свет может ослепить слабых. Он - пример того, как кротость становится не величием, а слабостью, которая вызывает хаос.

Или твой Родион Раскольников. Ты ведёшь его через страдание к покаянию, к искуплению, к возвращению в человечность. Но давай спросим иначе: что, если в нём - не преступник, ошибшийся на пути к добру, а человек, который впервые услышал зов своей силы и испугался её? Он ведь убил не ради денег, а ради проверки собственной воли, чтобы узнать, способен ли он переступить через условности морали. Он хотел стать тем, кого я называю человеком, который умеет сказать: «Так хочу я!» - без оправданий, без чужих законов. Но он не выдержал тяжести собственного шага. Он пал не из-за преступления, а из-за того, что оказался слишком слаб для собственной же идеи. Это не победа покаяния; это поражение силы.

Ты заставляешь его смириться и найти утешение в любви Сонечки. А я вижу, как человек, возможно рождающийся к высшей форме существования, ломается и возвращается в тёплую клетку морали - туда, где ему безопасно. В этом - различие наших путей.