Страница 13 из 24
Фёдор Михайлович потом часто говорил, что каторга и казнь были для него не наказанием, а школой. Там он узнал покаяние, то есть жизнь настоящую.
И я скажу вам: покаяние - это не слёзы только. Это перемена дыхания. Человек раньше дышал собой, а потом начинает дышать Богом.
Вот почему, чада мои, всё, что страшит нас, - полезно. Смерть, страдания, утраты - это ключи от дверей, за которыми начинается радость.
Смерть не враг. Она - вестница. Через неё мы переступаем в жизнь, где нет ни ночи, ни страха.
И когда Достоевский пришёл в Оптину, он уже знал это сердцем. Сидел, молчал, потом сказал:
- Батюшка, я теперь ничего не боюсь.
А я ему:
- Вот теперь ты жив.
Так и вы, детки, живите - не умом, а сердцем, не страхом, а благодарностью. Каждое утро встречайте, как последний рассвет, и каждое «Господи, помилуй» говорите так, будто от него зависит вся вечность.
А когда придёт смерть - не бегите. Встаньте, перекреститесь и скажите:
- Господи, я иду к Тебе.
И тогда смерть станет не пропастью, а объятьем.
А я, грешный Амвросий, прошу ваших молитв, чтоб и мне Господь дал такую веру, какую дал Фёдору Михайловичу - веру, прошедшую через пламя и ставшую светом.
Благослови вас Господь, чада мои.
Скорбите - но радуйтесь. Плачьте - но верьте.
+
Письмо иеромонаха Тихона
Фёдору Михайловичу Достоевскому
+
Многоуважаемый и дорогой во Христе Фёдор Михайлович!
Вы писали мне о разговоре, случившемся с Вами, когда один из собеседников, рассуждая о героях Ваших произведений, дал им такую оценку: «Это психология людей без стержня, с некрепкой нервной системой, без твёрдых принципов, нестойких».
И что Вы, выслушав сие, ответили лишь: «Могу только перекреститься и сказать: “Слава Тебе, Господи, что я не на их месте”» - и спросили меня, что именно я разумею в этих словах.
Отвечаю Вам просто и со всей откровенностью сердца.
Когда я говорю: «Слава Тебе, Господи, что я не на их месте», - я говорю это не с осуждением, но с благодарностью и страхом. Ибо герои Ваши - не просто люди слабые или надломленные. Это души, доведённые до предела, до последнего человеческого крика. Это сердца, поставленные на край бездны, где всякая опора колеблется и каждый шаг может обернуться падением.
Люди охотно судят: «Без стержня, без веры, без принципов». Но кто из нас дерзнёт утверждать, что сам устоял бы, оказавшись в такой глубине боли, отчаяния и сомнения? Если бы Господь хотя бы на краткий миг отнял Свою руку, удерживающую нас от падения, - не всякий ли из нас пошатнулся бы? Потому я и перекрестился: не из чувства превосходства, а из трепета и благодарности.
Господи, сохрани и меня от подобного испытания.
Вы, Фёдор Михайлович, показали людей, у которых вера болит, совесть не умолкает, сердце разрывается. В этом - их мука, но и их правда. Они ищут Бога - пусть в темноте, пусть на ощупь, пусть со слезами и криком. Но они ищут.
А страшнее всего - иное: равнодушие. Когда человек живёт спокойно, устроенно, но уже ничего не ищет, не страдает, не молится и не вопрошает. Страдание - ещё признак живой души; равнодушие же есть начало её смерти.
Вот почему я сказал те слова. Не из осуждения, но из сострадания. И из памяти о том, что всякий человек, при иных обстоятельствах, при иной мере боли, мог бы оказаться на их месте - и, быть может, не устоять.
С молитвой о Вас и с глубоким уважением,
І. Тихон
+
ДНЕВНИК ПИСАТЕЛЯ
+
Зал Санкт-Петербургского университета. Зал полон. На трибуне Федор Михайлович Достоевский человек с усталым, нервным лицом. Он говорит, почти не глядя на публику, временами резко поднимая голову и вперяя взгляд в толпу. Говорит порывисто, с длинными паузами, запинками, словно вырывая слова из самого нутра. Голос то сух и резок, то неожиданно смягчается, почти до шёпота. В руках он мнёт листки, но не смотрит на них.
- Милостивые государи и милостивые государыни!
Он откашливается..
- ..Меня пригласили… да. Поговорить. О «Дневнике». О времени нашем. О том, что болит. И ведь не скажешь вполовину, всё равно не поймут, осудят, засмеют. А молчать - нет, уж нельзя, стыд сожжёт, внутреннее беспокойство жизнь отравит. Потому и буду говорить, хоть и предвижу, как многим покажется странным, диким, отсталым то, что накипело.
Говорят, я «мрачный писатель». Что я в язвах копаюсь. А где же ещё копаться-то, как не в ране? Вся наша человеческая жизнь нынче - одна сплошная, не закрывающаяся рана. И одна из самых гноящихся - это наше отношение… нет, даже не отношение - наш побег. Наше добровольное, почти торжественное бегство от Церкви.
Не подумайте, что я о ризах, о свечах, о земных поклонах буду толковать. О, нет! Это всё оболочка, форма. Я о духе. О том духе живом, который из общества нашего словно выходит. Иссякает. Сохнет. И на место его водворяется дух иной - трезвый, холодный, расчётливый, самодовольный и… страшно одинокий.
Вы посмотрите вокруг! Особенно вы, молодые, пылкие, образованные. Вы в храм-то когда заходили? Не на Пасху, из любопытства, а просто так, в будний день, когда там три старушки да дьячок? Нет. Вам там… скучно. Вам непонятно. Вам кажется это ненужным, отжившим, мракобесным даже. Вы предпочтёте любое общество, любой клуб, любой диспут, где спорят о «новых людях», о прогрессе, о переустройстве всего человеческого бытия на научных началах. Там горизонты! Там свобода! Там братство! А в церкви - суеверие, темнота, попы невежественные, службы длинные…
Так-то оно так. Вижу, понимаю. Да как же и не понять? Я сам через этот огонь прошёл, я этот яд в себе носил. Но ведь в том-то и беда, господа, что вы смотрите на Церковь, как смотрит критик-иностранец на наши села: видит грязь, бедность, невежество и пишет - «дикий народ». А души-то народной, её-то сокровенного строя, её-то Христа, в неё заложенного, он и не приметил, да и приметить не может. Так и мы: за формами, за несовершенствами человеческими, за Ферапонтами нашими, которых, увы, хватает, мы разучились видеть саму суть.
А суть-то в чём? Суть в том, что Церковь - не здание. Она - потребность. Жажда. Та самая вековечная, неизбывная тоска человеческого духа по высшему смыслу, по примирению со страданием, по той правде, которая не на земле. Народ, простой народ наш, это инстинктивно чувствует. Он идёт в церковь не доказательств искать, не философию слушать. Он идёт страдать своё страдание и радоваться своей радости перед Лицом Того, Кто выше всякого страдания и радости. Он причащается - не как обряду, а как таинству соединения с Вечностью. А мы, «европейцы», мы всё хотим объяснить. Нам подавай логику. Мы в таинство входим с циркулем и микроскопом и требуем: покажи, докажи, обоснуй! Да ведь это всё равно что требовать у влюблённого химического анализа его чувства! Рассудком убивается вера. Это первое.
Второе - это наше чудовищное, барское, высокомерное отношение к священству. «Поп невежда». «Поп - слуга правительства». «Поп - обрядчик». Ах, господа, господа! Какая лёгкость в суждениях! Мы судим целое сословие, этих часто бедных, задавленных нуждой, окружённых нашим же презрением людей, с высоты своего «полупросвещения». Вы требуете, чтобы сельский батюшка, у которого десять детей, корова и прихожане-нищие, был богословом, философом, полемистом, чтобы он вам на каждый ваш язвительный, вычитанный у последнего немецкого материалиста вопрос - отвечал энциклопедически! Да он и ответит-то вам не словами, а жизнью своей. Часто тяжкой, безотрадной, полной ежедневного, незаметного подвига терпения. Но вам этого мало. Вы хотите слов.