Страница 18 из 67
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
В ночь с 13 на 14 декабря в маленьких комнатках Рылеева в последний раз собрались заговорщики. Здесь, ночью, так же как днем, толпились они, приходили и уходили. Но уже не кричали, не спорили, как давеча; речи были тихи, лица торжественны: все чувствовали, что наступила минута решительная.
Пожилой человек, в потертом зеленом фраке, высоком белом галстухе и черепаховых очках, с лицом, как будто сухим и жестким, а на самом деле, восторженно-мечтательным, отставной чиновник канцелярии Московского генерал-губернатора, барон Владимир Иванович Штейнгель, один из старейших членов Северного Общества, читал невнятно и сбивчиво, по черновой измаранной:
— В манифесте от Сената объявляется:
«Уничтожение бывшего правления.
Учреждение Временного — до установления постоянного.
Свободное тиснение и уничтожение цензуры.
Свободное исповедание всех вер.
Равенство всех сословий перед законом.
Уничтожение крепостного состояния.
Гласность судов.
Введение присяжных.
Уничтожение постоянной армии».
— Ну, а как же мы все это сделаем? — спросил кто-то.
— Очень просто, — ответил Штейнгель. — Заставим Синод и Сенат объявить Верховную Думу Тайного Общества Временным Правительством, облеченным властью неограниченной; раздадим министерства, армии, корпуса и прочие начальства членам Общества и приступим к избранию народных представителей, кои долженствуют утвердить новый порядок правления по всему государству Российскому…
Каждый, кто входил в эти маленькие комнатки, сразу пьянел, точно крепкое вино бросалось ему в голову; дух захватывало от чувства могущества: что захотят, то и сделают; как решат, так и будет.
«Ничего не будет, — думал Голицын. — А, может быть, и будет? Безумцы, лунатики, планщики, а, может быть, и пророки? Может быть, все это — не исполнение, а знаменье; зарница, а не молния? Но где была зарница, там будет и молния».
— Город Нижний Новгород, под именем Славянcк, будет новой столицей России, — объявил Штейнгель.
Голицын, прищурив глаза, смотрел, как восковые свечи тускло мерцают в облаках табачного дыма, и ему казалось, что он уже видит золотые маковки Славянска, Града Грядущего, Сиона русской вольности.
Инженерный подполковник Батенков, сутулый, костлявый, неповоротливый, медлительный, говорил с трудом, точно тяжелые камни ворочал; курил трубку с длинным бисерным чубуком и, усиленно затягиваясь, казалось, недостающие слова из нее высасывал. Герой Двенадцатого года, потерявший в сраженье под Монмирале команду с пушками «от чрезмерной храбрости», был мастером на рукоделье женское, любил вышивать по канве. И теперь тоже по канве вышивал — мечтал о своем участии во Временном Правительстве, вместе со Сперанским, генералом Ермоловым, архиепископом Филаретом и Пестелем.
Предлагал «обратить военные поселения Аракчеева в национальную гвардию — guarde nationale и передать Петропавловскую крепость мунисипалитету, поместив в оной городовой совет с городовою стражею».
— У нас в России ничего не стоит сделать революцию: только объявить Сенату да послать печатные указы, то присягнут без затруднения. Или взять немного войск да пройти с барабанным боем от полка к полку — и можно бы произвести славных дел множество!
— По крайней мере, о нас будет страничка в истории! — воскликнул драгунский штабс-капитан Александр Бестужев и, подняв глаза к небу, прибавил чувствительно:
— Боже мой, неужели отечество не усыновит нас?..
— Ну, уж это лучше оставьте, — проговорил Оболенский сухо и поморщился.
Лейб-гренадерский полковник Булатов, хорошенький, тоненький, беленький, похожий на фарфоровую куколку, с голубыми удивленными глазками, с удивленным и как будто немного полоумным личиком, слушал всех с одинаковым вниманием, словно хотел что-то понять и не мог.
— Одно только скажу вам, друзья мои: если я буду в действии, то и у нас явятся Бруты, а, может быть и превзойдут тех революционистов, — вдруг начал и не кончил, сконфузился.
— Какой же план восстания? — спросил Голицын.
— Наш план такой, — ответил Рылеев. — Говорить против присяги, кричать по полкам, что Константина принудили и что отказ по письму недостаточен, пусть манифестом объявит, а лучше сам приедет. Когда же полки возмутятся, вести их прямо на площадь.
— А много ли будет полков? — полюбопытствовал Батенков.
— А вот считайте: Измайловский весь. Финляндского батальон, московцев две роты, лейб-гренадер тоже две роты, морской экипаж весь, кавалерии часть, а также артиллерии.
— Не надо артиллерии, холодным оружием справимся! — опять выскочил Булатов.
— Успех несомнителен! Успех несомнителен! — закричали все.
— Ну, а что же мы будем делать на площади? — спросил Оболенский.
— Представим Сенату манифест о конституции, а потом прямо во дворец и арестуем царскую фамилию.
— Легко сказать: арестуем. Ну, а если убегут? Дворец велик и выходов в нем множество.
— Недурно бы достать план, — посоветовал Батенков.
— Царская фамилия не иголка: когда дело дойдет до ареста, не спрячется, — рассмеялся Бестужев.
— Да ведь мы и не думаем, чтобы одним занятием дворца успели кончить все, — продолжал Рылеев. — Но если государь бежит со своею фамилиею, довольно и этого: тогда вся гвардия пристанет к нам. Надобно нанесть первый удар, а там замешательство даст новый случай к действию. Помните, друзья, успех революции в одном слове: дерзай! — воскликнул он и, подобно развеваемому ветром пламени, весь трепетно-стремительный, легкий, летящий, сверкающий, так был хорош в эту минуту, как никогда.
— Вы, молодые люди, о русском солдате никакого понятия не имеете, а я его знаю вдоль и поперек, — заговорил штабс-капитан Якубович, худощавый, смуглолицый, похожий на цыгана, с черной повязкой на голове простреленной, «кавказский герой». — Кабаки разбить, вот с чего надо начать, а когда перепьются как следует, — солдаты в штыки, мужики в топоры, — пусть пограбят маленько; да красного петуха пустить, поджечь город с четырех концов: чтоб и праху немецкого не было, а потом вынести из какой-нибудь церкви хоругви, да крестным ходом во дворец, захватить царя, огласить республику — и дело с концом!
— Любо! Любо! Вот это по-нашему! К черту всех филантропишек! — закричал, забушевал князь Щепин. — Скорее! Скорее! Утра ждать нечего! Сию же минуту, немедленно!
Вскочил — и все повскакали, как будто и вправду готовы были бежать, сами не зная, куда и зачем.
— Что вы, господа, помилуйте! Куда же теперь, ночью? До объявления присяги солдаты не двинутся. И разве не видите, Якубович шутит?
— Нет, не шучу. А впрочем, если вам угодно за шутку принять… — усмехнулся Якубович двусмысленно.
— Нет, друзья, подвизаясь к поступку великому, мы не должны употреблять средства низкие. Для чистого дела чистые руки нужны. Да не осквернится же святое пламя вольности! — заговорил опять Рылеев, и мало-помалу все приходили в себя, утихали, опоминались.
В уголку, у печки, за отдельным столиком, уставленным бутылками, сидели Кюхельбекер и Пущин.
Коллежский асессор Вильгельм Карлович Кюхельбекер, или попросту Кюхля, русский немец, издатель журнала «Мнемозина», молодой человек, белобрысый, пучеглазый, долговязый и неуклюжий, как тот большой вялый комар, который называется «караморой», по собственному признанию, «ничего не делал, как только писал стихи и мечтал о будущем усовершении рода человеческого»; не был даже членом Тайного Общества, зато участвовал в ином тайном обществе — Московских «любомудров», поклонников Шеллинга.
Надворный судья Иван Иванович Пущин, лицейский товарищ Пушкина, его старинный собутыльник, «ветреный мудрец», по слову поэта, имевший слабость к вину, картам и женщинам, покинул блестящую военную карьеру и поступил маленьким чиновником в уголовный департамент Московского Надворного Суда, чтобы доказать примером, что можно приносить пользу отечеству и в самой скромной должности, распространяя добрые чувства и понятия. «Маремьяна-старица», «Мать-Софья-о-всех-сохнет»[26] — эти лицейские прозвища очень подходили к доброте его, хлопотливой, неутомимой и равной ко всем. Какой-нибудь спор двух старых лавочниц у Иверской[27] о мотке ниток выслушивал он с таким терпением, как будто шла речь о деле государственной важности.
26
Маремьяна-старица за весь мир печалится
27
Иверская икона Божьей Матери находилась в надвратной церкви Иверских ворот Китай-города