Страница 17 из 67
вспомнилось Голицыну.
— Ну, что ж, не хотите говорить — и не надо. А только верьте, что бы ни случилось, Маринька, верьте, что есть у вас друг. Верите? Этому-то верите, да?
— Ну, конечно… — хотела она улыбнуться прежней улыбкой, но не могла. — Почти верю — кончила уже с иною улыбкою, бледною, слабою.
— Почти? Разве можно верить почти? А впрочем, что же делать, значит, не заслужил, — горько усмехнулся он и отпустил ее руку.
Опять замолчали, и обоим стало тяжело; оба чувствовали, что говорят не то, что надо; слова разделяли, как будто после краткого свиданья наступала вновь разлука вечная.
— Это все, князь, что вы хотели сказать?
— Нет, не все. Еще самое главное: когда будете решать с господином Аквилоновым, то помните, что вы свободны: долг за имение уплачен, и теперь уж никто у вас не отнимет Черемушек. Как хотите, так и решайте: вы свободны, Маринька.
Радость мгновенно блеснула в глазах ее и так же мгновенно потухла.
— Что вы говорите, князь? Долг заплачен? Кем?
— Все равно кем.
— Как все равно? Судьбу мою решают, а я не знаю кто…
— Ах, Боже мой, не в этом дело! Ну, если непременно хотите знать кто… — залепетал Голицын и вдруг покраснел, растерялся, как маленький мальчик. — Ну, Фома Фомич заплатил, вот кто…
— Фома Фомич? Откуда же он деньги взял? Ведь он еще беднее нашего.
— А, право, не знаю, откуда. Должно быть, у бабушки…
— У бабушки? Да ведь маменька еще сегодня утром говорила с бабушкой, просила хоть часть заплатить, и бабушка ей наотрез отказала. Зачем вы говорите неправду, князь? Что у вас на уме? — посмотрела на него Маринька долго, пристально. — Валерьян Михайлович, сейчас же, сейчас же говорите, кто заплатил, а если не скажете, я Бог знает что подумаю…
Он молчал, и она вдруг поняла. Побледнела и встала, не сводя с него глаз.
— Так это вы?.. Ну, спасибо, князь! Вы очень добры. Сжалились над бедною девушкою, облагодетельствовали… Но как же вы не подумали, что мы, хоть и бедные, а, может быть, не захотим принять вашего подарка… милостыни? Если бы у вас была хоть капля не дружбы, а уважения ко мне и к маменьке, вы бы этого не сделали. А впрочем, я сама виновата, сама позволила… глупая девчонка… глупая… глупая…
Закрыла лицо руками, опустилась на стул и заплакала. Худенькие плечики вздрагивали. Из-под сбившейся косынки обнажилась тоненькая шея и полудетская грудь; на этой груди, то подымавшейся, то опускавшейся от слез, выступали под смуглой кожей тонкие ключицы, тоже полудетские.
«Дурак! Дурак! Что я наделал!» — схватился Голицын за голову. Не знал, что для него в эту минуту важнее — освобождение России, восстание, революция или эта плачущая девочка.
Маринька встала и, не отнимая рук от лица, пошла к двери. Голицын бросился к ней.
— Маринька… Марья Павловна, постойте, постойте, не уходите, дайте сказать, выслушайте, ради Бога, выслушайте!
— Пустите! Пустите!
Но он не пускал, держал ее за руки.
— Ну, дайте же, дайте сказать! Не могу я так, Маринька! Ведь вот сейчас уйдете, и, может быть, никогда не увидимся…
Она остановилась, прислушалась.
— Только минутку… Я только хочу… Да сядьте же, сядьте, — умолял он, тащил ее за руку.
И она покорилась, пошла за ним, села на прежнее место.
— Дурак! Дурак! Все умные люди дураки ужасные, это обо мне сказано, — торопился он, сбивался и путался. — Ну и пусть дурак! Но если б я знал, что так выйдет… Неужели же вы меня таким подлецом считаете? Я хотел — просто… Вы сами намедни сказали, что можно — просто… Ведь вы не знаете, Маринька, в каких я сейчас обстоятельствах. Помните сказку: странник и верблюд в пустыне; верблюд взбесился, странник в колодец бросился, а там куст малины… Ах, не то, не то! Я все не то говорю. Я с ума схожу, Маринька… Не могу я вынести, что вы себя губите, потому что Аквилонов — гибель, хуже всякой гибели… Вы давеча сказали, что почти верите, что я ваш друг… Как это скучно, как страшно, что все в жизни — почти, ничего — совсем не бывает… Ах, не то, опять не то… Погодите, что я хотел?.. Да, если бы ваш друг, почти друг, шел на смерть, на поединок, из которого, может быть, жив не вернется, и пожелал вам сделать добро — заплатить этот проклятый долг за Черемушки, чтобы спасти вас от гибели, — неужели вы не приняли бы, отказали бы в последней воле умирающему?
Она перестала плакать, отняла руки от лица и, еще не понимая слов, вслушивалась в голос его, вглядывалась в лицо, простое, милое, детское и такое жалкое, что опять, как тогда, в первые минуты сближения, сердце ее сжималось от страха, как будто чуяло, что этому человеку грозит беда — и надо помочь ему, остеречь, спасти.
— Я так и знала! Я так и знала! — всплеснула она руками. — Говорите, сейчас же говорите! Что это значит? Какая смерть? Какой поединок?
— Не спрашивайте, Маринька. Я не могу сказать.
— Невеста?
— Какая невеста?
— Опять забыли? Невеста у вас…
— Никакой невесты нет. Ведь я же вам говорил…
— Говорили, что нет, а может быть, есть?
— Зачем вы мне не верите, Маринька? Разве не видите, что я говорю правду?
— Так что же, что? Да говорите же! Зачем вы меня мучаете? Что вы со мною делаете!
— Не могу сказать, — повторил Голицын.
От Фомы Фомича Маринька слышала, что «время теперь такое страшное» — император Константин Павлович отказался от престола, и войска должны присягнуть Николаю, а если не присягнут, то может быть бунт. «Уж не это ли?» — подумала с вещим ужасом.
— Я вам давеча неправду сказала, что почти верю вам. Не почти, а совсем. И что бы ни случилось, буду верить всегда. А только страшно, как страшно — знать и не знать! И что со мною будет. Господи!.. Валериан Михайлович, милый, а нельзя, чтоб этого не было?
— Нет, Маринька, нельзя.
— А когда?
— Не знаю. Скоро. Может быть, завтра.
— Завтра? Так значит, уйдете — и, может быть, никогда не увидимся?
Побледнела, наклонилась и положила ему руки на плечи. Он опустился на колени и руками обвил ее стан.
— Родная, родная, любимая единственная!
Вдруг вспомнил Софью. Не изменяет ли небесной для земной? Но нет, измены не было. Любил в обеих — земной и небесной — одну Единственную.
— Уйдете — и никогда, никогда, никогда не увидимся! — повторяла она и плакала; но это уже были не прежние, горькие, а новые, сладкие слезы любви.
— Нет, Маринька, увидимся. А если увидимся, вы меня не покинете?
Она наклонилась к нему еще ниже, приблизила лицо к лицу его, так что он почувствовал ее дыхание. Они смотрели друг на друга, улыбаясь, молча, и опять вспоминали, узнавали друг друга, как сквозь вещий сон незапамятно-давний, много раз виденный. Улыбки сближались, сближались — и, наконец, слились в поцелуй.
— Родная! Родная! Родная! — повторял он, как будто в одном этом слове было все, что он чувствовал. — Перекрестите меня, Маринька. Я ведь и за вас, может быть, на смерть иду.
— Почему за меня?
— Потом узнаете.
— Тоже нельзя сказать?
— Да, нельзя. Перекрестите же.
— Ну, Христос с вами! Сохрани, помоги, спаси, Матерь Пречистая! — благословила она его теми же словами, как некогда Софья, и поцеловала уже с материнскою нежностью.
«Да, Матерь, Матерь Пречистая! — подумал он. — Родная мать-земля. Мать и Невеста вместе. На муку крестную, на смерть — за нее, за Россию, Матерь Пречистую!»