Страница 16 из 67
Любил сравнивать прошлый век с нынешним:
— Предки наши с меньшим просвещением, но с большим удовольствием жили. Роскоши такой, как мы, не имели, но и страха и беспокойства тоже. Удивительно, что не хотят люди спокойно жить и по стопам своих предков следовать. А что еще узрят внуки наши и правнуки, о том и подумать страшно!
После буйных сходок заговорщиков, где раздавались речи о мятеже, о крови, о России, в пожаре восстания пылающей, возвращался Голицын в тихий старый дом как в сновиденье, царство призраков. Сновиденье рассеется, призраки исчезнут — и жалеть их нечего: все разметать, разрушить в старом доме так, чтобы не осталось камня на камне, — для этого он и шел на восстанье. Не хотел жалеть, а все-таки жалел. Как будто проходили перед ним в последний раз и заглядывали в глаза его с тихою жалобою тихие тени прошлого.
Когда в тот день, 13-го декабря, вернувшись от Рылеева, вошел он в бабушкину комнату, старушка, по обыкновению, сидела в низеньких креслах, у столика с двумя восковыми свечами, и раскладывала гранпасьянс нескончаемый. Старичок Фрындин читал прошлогодние «Ведомости». Нина Львовна вязала шарф, а Маринька метила белье.
В комнате было жарко натоплено, накурено смолкою, так что Голицын немного задохся со свежего воздуха. Он наклонился поцеловать ручку у бабушки. Фиделька залаяла и едва не укусила его за ногу. Попугай, дремавший в клетке, зашевелился, приоткрыл один глаз, поглядел на него и пробормотал сердитым голосом:
— Потап Потапыч Потапов!
Все как всегда: уютно, тихо, сонно, недвижно, неизменно, как в вечности.
— Где опять пропадал? Что это, батюшка, на месте не посидишь, с утра до ночи по людям шляешься? — проворчала бабушка ласково.
— У дядюшки был, у князя Александра Николаевича. От вас поклон ему свез, — солгал Голицын, чтоб от расспросов отделаться.
— Да ты все врешь? Старик меня, чай, и не помнит.
— Помнит, бабушка. Кланяться велел и целовать ручку, — опять наклонился он, и Фиделька залаяла.
На минуту все замолчали, и стало еще тише, уютней, усыпительной.
— Marie, полно глаза слепить. При свечах метить нельзя, — сказала Нина Львовна.
Маринька сделала еще несколько стежков, закрепила нитку, откусила кончик и отложила работу.
— Поди-ка сюда, внучка, — позвала ее бабушка. — Что это ты нынче какая невеселая? Вот и личико бледное. Аль нездорова? — поцеловала ее и по щеке погладила. — Хоть и бледна, а очень, очень при своем авантаже сегодня!
И обратившись к Нине Львовне, прибавила:
— Помилела-то как у нас Маринька. Женишка бы ей хорошего, — да не вашего старого хрыча Аквилонова. Брось-ка ты свои Черемушки, мать моя, переезжай ко мне на житье, не поскучай старухою — будешь довольна. И жениха найду настоящего.
Нина Львовна молча потупилась и проворнее зашевелила спицами.
— А когда же вы обещанье ваше исполните, Марья Павловна? — сказал Голицын. Он видел, что ей тяжело, и хотел ей помочь отделаться от бабушки.
— Какое обещанье, князь?
— Показать сувенирчики.
— Ах, да. Я с удовольствием, если бабушка позволит.
— Я бы тебе сама показала, батюшка, да что-то ноги ломит, встать не могу. Покажи ему, Маринька.
Старушка любила показывать гостям свои сувенирчики и хвастать ими, как ребенок.
Марья Павловна подошла с Голицыным к стеклянному шкапчику, отперла его и начала показывать старинные вещицы — табакерки, бонбоньерки, медальоны, камеи, коробочки для мушек и пудры, саксонского фарфора куколки и чашечки.
— А это что? — спросил Голицын, указывая на маленькую вещицу из слоновой кости и золота.
— Блошная ловушечка. Видите, трубочка со множеством дырочек, снизу — глухие, а вверху — открытые. Стволик, намазанный медом, ввертывается в трубочку; блошки попадают в дырочки, прилипают к меду и ловятся, — объяснила Маринька. — Бабушка сказывает, что эти ловушечки носились на груди у модниц на шелковой ленточке.
— Надо же такое выдумать, — рассмеялся Голицын. Маринька посмотрела на него молча, с тихою строгостью, и он понял, что не надо смеяться: эти бедные памятки старого века ей милы и дороги. Она ведь и сама немного похожа на них; в ее собственной прелести — благоухание прошлого. Да, не надо смеяться над прошлым: мы посмеемся над нашими дедами, а наши внуки — над нами; каждому свой черед, и своя блошная ловушечка у каждого.
— Маринька как бы с вами поговорить наедине? — быстро шепнул он ей на ухо.
— Приходите ужо в голубую диванную, — ответила она таким же быстрым шепотом, заперла шкапик и вернулась к бабушке. Голицын потихоньку вышел из комнаты.
Бабушкин гранпасьянс кончался. Все следили за ним с любопытством.
— Бубны-то, матушка, бубны к червям! — волновался Фома Фомич.
— Отстань, батюшка! Чего суешься без толку, — сердилась Наталья Кирилловна.
— Письмо и дорога! Письмо и дорога! — не унимался Фома Фомич, то садился, то вскакивал, заглядывая в карты через плечо старушки.
— И вовсе не дорога, а смерть и марьяж, — возражала Нина Львовна, тоже вся в волнении.
— Ожидаемого получение и фортуна неизменная! — выложив последнюю карту, объявила бабушка торжественно.
— Фома Фомич, будьте добреньким, помогите мне пяльцы перетянуть, — сказала Маринька.
— Что это тебе на ночь глядя вздумалось? — удивилась Нина Львовна.
— Да я хочу завтра с утра начать. А то нынче дни такие короткие; как сядешь за работу, так и стемнеет, — покраснела Маринька до самых ушей — лгать не умела — и, наклонившись к матери, обняла ее, чтобы спрятать лицо. — Позвольте, маменька, голубушка, миленькая!
— Ну, ладно, ступай.
Миновав несколько темных комнат, где только ночники да лампадки теплились, Маринька с Фомой Фомичом вошли в голубую диванную. Здесь, у окна, за пяльцами с начатой вышивкой — белым попугаем на зеленом поле, должно быть, портретом Потапа Потапыча, — сидел Голицын.
— Ах, это вы, князь, — притворно удивилась Маринька и опять покраснела. — Фома Фомич, ради Бога, извините за беспокойство! Князь поможет мне пяльцы перетянуть. Я и забыла, что он обещал мне давеча…
— Что за беспокойство, сударыня, помилуйте! Так вы уж тут побудьте с князем, а я пойду отдохну в креслицах, что-то дрема долит. Да сон-то у меня чуткий, — небось, если пройдет аль скличет кто, услышу и доложу немедленно. Tout à vos ordres, mademoiselle.,[25] — шаркнул ножкой старичок с любезностью.
Понял, в чем дело. Мариньку любил как родную, терпеть не мог Аквилонова, а Голицына считал таким женихом, что лучше не надо.
Когда Фома Фомич вышел, Маринька села за пяльцы и наклонилась, тщательно рассматривая вышивку. Голицын сел рядом. Оба молчали.
— Ну, что же, князь, говорите, я слушаю, — улыбнулась она невольно. Он — тоже. И опять, как тогда, в дилижансе, по пути из Москвы в Петербург, оба смотрели друг на друга, улыбаясь молча и чувствуя, что это молчание сближает их неудержимо растущею близостью. Как будто после долгой разлуки увиделись и вспоминали, узнавали друг друга с удивлением радостным.
— Помните, Маринька, вы мне намедни сказали, что, может быть, у вас нет жениха. Ну, так как же, есть или нет? — спросил Голицын.
— А вам на, что? — опять наклонилась она к вышивке и потрогала пальчиком желтый хохолок Потапа Потапыча.
— Маринька, милая, ведь вы же знаете на что, — взял он ее за руку, и она не отняла руки, только еще ниже опустила голову, так что лицо ее почти закрыли висевшие вдоль щек длинные локоны. Знала, что в эту минуту судьба ее решается. Хотела скрыть волнение и не могла. Сердце билось так, что казалось, он услышит.
— Что с вами? Что с вами, Маринька? Отчего вы не хотите говорить со мной, как прежде? Отчего вы такая?
— Какая? Нет, я ничего… Нельзя же все шалить да ребячиться. Ведь уж не маленькая. Пора и за ум взяться. Жизнь не шутка.
«Жизнь — Хо».
25
Весь в вашем распоряжении, мадемуазель (франц.)