Страница 4 из 34
— Он не моргает, — сказала повитуха, сдавленно. — Совсем. И смотрит… будто знает.
— Перестань, — мать попыталась изобразить улыбку, дрожащими губами, — это ребёнок. Он… он не понимает, что происходит. Он только родился…
— Ты не видишь, а я вижу, — прошептала повитуха, чуть придвинулась, глаза её были тусклыми, полными чего-то древнего и тяжёлого. — Старая я, насмотрелась всякого. Есть дети обычные, а есть… старые. С чужой памятью. Такие не плачут, не просят ничего, не ищут глаз. Они… помнят.
— Что они могут помнить? — в голосе матери впервые прорезалось острое раздражение, почти злость. — Им… им час от роду!
— Не спорь со мной! — вспыхнула повитуха, голос стал резким, как морозный хруст. — Я видела, как кровь легла. Симметрией, будто знак какой. Это не просто случай, не мазок от ножа. Это метка, понимаешь?
— Какая ещё метка? — мать не отводила взгляда, глаза её были мокрые, полные света, упрямства и отчаяния.
Повитуха отвернулась, упрямо вытерла лоб тыльной стороной ладони, будто стирала не пот, а воспоминание, тяжёлое и липкое, что пришло издалека, от тех, кто тоже когда-то ждал знак в зимней ночи.
— Есть старые слова, — негромко сказала повитуха, не сводя глаз с матери, голос её стал шершавым, как старое дерево, — когда рождаются двое — один несёт свет, другой тень. Если кровь ложится зеркалом — значит, одному путь по солнцу, другому — против.
Мать устало откинулась на подушку, рука обмякла, пальцы сжали угол одеяла.
— Замолчи, — тихо бросила она, в голосе была усталость, глубже ночи. — Уйди, если боишься.
— Боюсь, — повитуха не спорила, не оправдывалась, сказала просто, будто признавалась самой себе. — Но не за себя. За них.
Она шагнула ближе, нагнулась, чтобы встретиться с матерью взглядом. В глазах у неё отражался дрожащий багровый свет, и что-то ещё, отголосок тревоги, старой, как сама земля.
— Слушай, — тихо, но настойчиво. — Старшего, того, что с глазами старика, держи подальше от младшего. Их дороги не рядом. Чем раньше разойдутся — тем целее будут оба.
— Ты бредишь, — выдохнула мать, голос был сдавленный, как будто в горле крошились сухие листья. — Они братья.
— Именно, — кивнула повитуха, и взгляд у неё был горький, упрямый. — Вот потому и беда.
Мать отвернулась к стене, скрыла лицо в тени, прижимая к себе обоих младенцев, будто могла заслонить их от всех слов, от всех дурных предзнаменований, от самой судьбы. В комнате было тихо, только в печи щёлкало, трескало, плясал тусклый огонь.
Повитуха задержалась ещё на секунду, словно прощалась с чем-то невидимым. Потом сняла со стены маленькую, потемневшую от времени иконку, быстро перекрестилась и осторожно, неуклюже поставила её обратно.
— Я своё сказала, — тихо бросила она, завязывая на узел старый, потертый платок. — А ты смотри, чтоб не поздно было.
Она собрала свою суму, набросила на плечи тёплый плат и тяжёлой, медленной походкой подошла к двери.
— Куда ты? — спросила мать, не оборачиваясь, голос был едва слышен. — Ещё ночь.
— Ночь — теперь не страшно, — отозвалась повитуха у самого порога, в голосе её прозвучал лёгкий, едва заметный смешок. — Страшно, что день всё это увидит.
Дверь медленно скрипнула, приоткрылась, выпуская наружу холод, и тут же закрылась, глухо, без эха.
Мать осталась одна. В тёплом, красноватом свете печи стены дышали тенями, будто жили своей жизнью. Владимир лежал тихо, не шелохнувшись, его глаза ловили отблески огня, и в этом взгляде было что-то слишком сосредоточенное, холодное, чужое для младенца. Ни страха, ни удивления — только внимание, как у зверя в засаде.
Димитрий рядом дышал ровно, слабо посапывая, весь тёплый, живой, обычный — настоящий ребёнок, как их сотни.
Мать, едва держась, провела рукой по их лицам — по лбу Владимира, по пухлой щеке Димитрия. Губы её дрожали, но в голосе звучала какая-то упрямая, тяжёлая любовь:
— Не слушайте никого, — прошептала она. — Вы — мои. И всё.
Но в глубине избы, где между старыми брёвнами прятались тени, дерево потрескивало особенно тонко — будто там кто-то затаился, сдерживал смех, выжидал.