Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 34

— Этот живой, точно живой... Слышишь, как держится? Вот, держи.

Женщина протянула обе руки, дрожащие, тянущиеся к сыну, но взгляд её невольно скользнул в угол комнаты — к кувшину. Там вода теперь стала почти чёрной, матовой, словно кто-то в неё вылил ночь.

Повитуха заметила это движение — и замерла, всматриваясь, потом хрипло прошептала:

— Мертвая вода... так говорили старухи. Когда нечистое рядом рождается.

— Замолчи, — резко перебила мать, голос её зазвенел стеклянно. — Хватит этого. Они дети, ты слышишь? Просто дети.

Повитуха сжала губы, напряглась, в глазах мелькнула какая-то упрямая жалость.

— Просто дети не рождаются в такую тишину, — тихо ответила она, едва слышно.

Она медленно подошла к окну, расправив плечи. За стеклом недвижимо стоял снег, ровный, как покрывало, а над крышей висела неестественно яркая звезда, белая и слепящая, будто прибитая к небу. Повитуха застыла, глядя на этот свет, затянувшийся между небом и землёй.

— Вот она, — глухо прошептала она. — Звезда несчастья. Под ней и Распутин родился, говорили старые…

— Не смей! Не смей мне это! — резко оборвала её мать, в голосе прорезалась отчаянная, звериная боль.

— Я молчу, молчу… — опустила глаза повитуха, голос её стал совсем тихим, глухим. — Только ты сама видишь. Всё не так. Смотри, ворон-то нету. Улетели. Не бывает так зимой.

Женщина прижала к себе обоих младенцев, сильней, почти сжав в объятиях. Один лежал молча, не шелохнувшись, другой слабо скулил, не переставая, будто не мог никак привыкнуть к новому воздуху и этой странной тишине.

— Я никого не пущу к ним, — проговорила мать, тихо, но с такой упрямой твёрдостью, что повитуха вдруг увидела в ней не дрожащую женщину, а камень, облитый ледяной водой. — Ни тебя, ни попа, ни черта, никого.

— Глупая… — выдохнула повитуха, слова её потонули в серой тишине, будто и не было их вовсе. — Не в твоей это власти…

— Молчи, — отрезала мать, глаза у неё горели и гасли попеременно. — Лучше воды налей. Чистой.

Повитуха, тяжело вздохнув, подошла к кувшину. Пальцы сжали горлышко, и когда она приподняла его, сквозь мутное стекло увидела, как на самом дне густо осела темная взвесь — что-то похожее на печной пепел, только плотней, будто бы крошки ночи остались там навсегда. Она зло выругалась себе под нос и вылила воду в печь. Огонь вспыхнул с треском, рывком, будто ему плеснули масла — языки пламени взметнулись выше, осветили на миг потолок и лица.

— Не буду больше, — хрипло сказала повитуха, отворачиваясь от печи, обтирая руки о тот же вечно грязный передник. — Хватит с меня этой ночи.

— Ты уйдёшь, как только они заснут, — медленно, чётко выговаривала мать, глядя в пол. — И никому ничего не скажешь.

Повитуха остановилась, посмотрела на неё долго, сквозь слабый, угасающий свет, словно впервые увидела — и женщину, и эту ночную комнату, где стены будто подпирали небо. Потом коротко кивнула.

— Не скажу, — сказала она, и в голосе её не было ни злобы, ни обещания — только усталость. — Только запомни: таких детей берегут не молитвой, а тенью.

Мать не ответила. Ветер за стенами поднялся вновь, заулюлюкал, будто считал минуты, вымерял дыхание дома. В углу, под старой иконой, керосиновая лампа вдруг затрепетала, качнулась и потухла — будто кому-то надоело следить за этой ночью.

— Слышишь? — прошептала мать, неуверенно, с трудом поворачивая голову на подушке. Глаза её были полузакрыты, но в них мерцал какой-то дикий, неумирающий страх. — Они дышат?

Повитуха, стоя у кроватки, наклонилась ниже, стараясь не скрипнуть половицей. В свете угасающей лампы колыбель казалась частью темноты, только хрупкое дыхание детей, разное по ритму, едва слышно трогало воздух.

— Дышат, — ответила она хрипло. — Оба. Только старший опять смотрит. Не моргает вовсе.

— Не смей… — глухо прошептала мать, сжавшись в себя, будто пыталась спрятаться внутри кожи. — Он просто… просто ребёнок.

Повитуха не стала спорить. Не бросила взглядов, не вздохнула. Молча наклонилась над Владимиром, ловко вытащила из-за пояса свой старый ножик, лезвие в пятнах времени и чего-то ещё, давно въевшегося. Пальцы работали уверенно, без суеты.

— Сейчас пуповину перережу, и всё, — сказала, стараясь придать голосу обычную уверенность, будто этим можно разогнать ночь.

— Только аккуратно, — попросила мать, слабым, но цепким голосом. — Он… маленький.

— Да уж вижу, — пробурчала повитуха, подсовывая под ребёнка тонкую, давно выстиранную холстину. — Ножом не дыши. Всё по обычаю, не бойся.

Лезвие коснулось пуповины — движения чёткие, выученные годами. Всё происходило быстро, почти машинально, но когда нож прорезал ткань жизни, на белую холстину вдруг капнули три капли крови. Три — ровно, тяжёлые, будто кто-то сверху вымерил, выстучал ритм.

Повитуха машинально провела пальцем по ткани — кровь уже успела загустеть, начала тянуться в тонкие, странные ветви. Она невольно задержала дыхание: на холстине проступал чёткий, почти математически выверенный узор. Витки сходились к центру, и в этом пересечении угадывалась спираль — та самая, что рисуют на старых бумагах, когда ищут границу между этим и иным.

Повитуха резко отпрянула, стиснув нож так, что побелели пальцы.

— Так не бывает. Так кровь не ложится, — пробормотала повитуха, будто не себе, а кому-то, кто прячется в щелях между полом и стеной.

— Что там?

— Ничего, — поспешно ответила повитуха, почти перебивая, — просто… просто пятно. Сейчас вытру.

Она резко провела рукавом по холстине — ткань промокла, но тёмный узор только стал ярче, линии налились багровым, будто кто-то подлил чернил. Повитуха на миг застыла, скосила глаза на икону в углу, где лампадка уже давно потухла.

— Господи, сохрани, — шепнула она, почти беззвучно, чужим голосом. — Не к добру всё это.

— Покажи, — с неожиданной силой потребовала мать. — Что ты там делаешь?

— Сиди, не вставай! — резко, почти срываясь, крикнула повитуха, так что даже воздух в комнате вздрогнул. — Не смей! Ты ещё кровь не остановила, не мешай мне!

Мать замерла, дыхание стало едва слышным. Несколько долгих секунд они обе молчали, только за окном снова заныла метель.

Повитуха дрожащими руками скомкала холстину, на которой всё ещё светился странный, зловещий узор. Подошла к печи, бросила ткань прямо в огонь, не разжимая пальцев до самого последнего момента.

Пламя вдруг взвилось — горячее, живое, но холстина не сгорала, а только по краям покрылась чёрным, как обугленный хлеб. В середине же, на багровом фоне, спираль не исчезла, будто держалась за этот мир с упрямой настойчивостью.

— Не горит… — едва слышно прошептала повитуха, голос её дрожал, будто она сама стала легче дыма. — Слышишь? Не берёт огонь!

В комнате на миг повисла вязкая тишина, как будто воздух стал толще, тяжелее. Мать, бледная, с липким потом на висках, опёрлась рукой о стену, пытаясь поверить, что всё ещё в силах что-то контролировать.

— Что ты несёшь… — выдохнула она, и голос зазвенел усталостью, неяркой, тупой. — Хватит пугать меня. Это просто кровь. Просто кровь, понимаешь?

— Просто, говоришь… — повитуха шагнула ближе, встала напротив, нависла, будто тень выросла за спиной. — А ты глянь вон туда.

Она едва заметно кивнула на колыбель, в которой Владимир лежал, как высеченный из воска: тихо, неподвижно, с широко открытыми глазами. В мутном свете лампы зрачки его казались абсолютно чёрными, словно в них не отражался свет, только глухая, холодная глубина.