Страница 2 из 34
Глава 1.2. Братья
Пламя керосиновой лампы вздрагивало и тянулось вверх — неровное, тревожное, словно и само сторожко следило за тем, что происходило в этой закутанной в ледяную ночь комнате. Свет отбрасывал длинные, дерганые тени на облупленные стены, то и дело замирая, будто боялся осветить лишнее.
Ветхий дом поскрипывал под натиском ветра, временами вздыхая всеми стропилами — но внутри стояла вязкая, густая тишина, такая глухая, что даже дыхание казалось слишком громким. Ни шороха, ни вздоха, только еле уловимый скрип керосиновой лампы да редкий, сухой щелчок сучка в стене.
У окна, в тени, повитуха — низенькая, вся скрюченная годами и заботой, с платком, съехавшим на одно ухо — торопливо вытирала о выцветший передник узловатые руки. Кожа на них была серая, шершаво-треснувшая, пальцы кривились, будто не желая разгибаться до конца. Она шептала что-то себе под нос — скороговоркой, цепляясь за старую, выученную ещё девочкой молитву, которую произносили, когда в доме случалось страшное или непонятное. Голос её был едва слышен, тонкий, ломкий, срывающийся на хрип, а глаза, усталые и тяжёлые, неотрывно следили за дверью, будто ожидали, что за ней вот-вот что-то пошевелится.
— Потерпи, родимая, потерпи... Господи, помоги... — её голос сбивался, будто слова путались на языке. — Не спеши, вдох... вот так, да, вот так, ещё раз...
Молодая женщина на кровати застонала. Лицо её блестело от пота, волосы прилипли к вискам. Она пыталась дышать ровно, но воздух будто застревал в горле.
— Он... он не идёт, — прошептала она. — Сколько ещё?
— Пока сам не решит, — буркнула повитуха и бросила взгляд на кувшин с водой. Вода в нём колыхнулась, хотя никто не трогал. — Матерь Божья...
Она перекрестилась, подалась ближе к кровати, посмотрела в глаза роженице.
— Ты держись, слышишь? Они... двое. Я чувствую. Двое сразу.
— Я знаю, — прошептала женщина. — Они всё время шевелятся, будто один толкает другого.
Повитуха стиснула губы. За окном что-то хлопнуло — может, ставень, а может, птица врезалась в стекло. Женщина вздрогнула.
— Это ветер, — быстро сказала повитуха, но сама глянула в сторону окна. За мутным стеклом мелькнула тень — словно стая ворон пролетела прямо над крышей.
Она помолчала, потом шёпотом.
— Не к добру это, не к добру...
— Замолчи, — сказала мать, тихо, но твёрдо. — Не вздумай. Я слышу, как ты шепчешь. Не сейчас.
— Так ведь не я одна вижу, — повитуха глотнула воздух. — Смотри, вон, вода-то!
Мать повернула голову медленно, с усилием, будто что-то невидимое тянуло её обратно, в подушку. В уголке комнаты стоял старый кувшин — его узкое горлышко покрывалось инеем, а вода внутри, ещё недавно прозрачная, теперь казалась тёмной, густой, словно в неё кто-то высыпал пригоршню холодного пепла. В тени под лампой она становилась почти чернильной, как пролитая по белому скатерти тоска.
— Что это? — едва шевеля пересохшими губами, спросила мать, не в силах отвести взгляда от мутной воды.
— Не спрашивай, — быстро, почти со злостью отрезала повитуха, перехватив её взгляд и торопливо крестясь. Перстами вывела крест прямо в воздухе, нервно, как будто гнала прочь тени. — Главное — дыши, слышишь? Дыши, пока не поздно.
Её голос был не резок, а растерянно-суров, за ним слышалась какая-то застарелая, выученная наизусть тревога, та самая, что приходит к людям в зимние ночи, когда за окном воет ветер, а в доме становится неуютно даже под тёплым одеялом.
И вдруг женщина вскрикнула, коротко, надрывно — крик вырвался не из горла, а как будто из самой груди, из той тёмной глубины, что в человеке просыпается только однажды за всю жизнь. Повитуха сразу, без суеты, положила руки ей на живот — ладони опытные, широкие, но дрожащие. Сжавшись вся, она почти приникла ухом к телу, слушая, ловя едва уловимые движения под кожей. Потом резко отстранилась, бормоча чуть слышно:
— Первый пошёл… Пошёл, родимая, пошёл… держи… держи!
Голос у неё стал не своим, каким-то старым, изломанным, словно говорила сразу за двоих.
Младенец появился в тот миг, когда за окном вдруг всё стихло — не просто замолчало, а замерло, словно само время перестало шевелиться. Ветер, ещё секунду назад гудевший в трубах, смолк; даже огонь в печи вспыхнул и притих, будто вслушивался, как и все здесь. Повитуха подняла ребёнка — рука её почти не дрожала, но на лице проступила серая тень. На мгновение воздух в комнате стал густым, почти вязким, неподвижным, будто кто-то налил в него невидимое масло, и даже дыхание застыло где-то на полпути.
— Живой... — выдохнула повитуха, голос её сломался на полуслове, и только привычное движение пальцев — крошечный крест на груди. — Слава тебе, Господи... мальчик.
Тонкая тишина наполнила комнату, будто лампа вдруг перестала трепетать, будто стены замерли в напряжённом ожидании. Но плача не было. Ни крика, ни всхлипа — ничего, только едва уловимый, едкий запах керосина и скрип половиц под чужими шагами судьбы.
— Почему он молчит? — мать, вся бледная, подняла голову, взгляд её метался между лицом повитухи и серой мглой за окном. — Он живой?
— Живой, — повторила повитуха, но в голосе звучала неуверенность, почти страх. Она откашлялась, сглотнула, избегая встречаться взглядом с матерью. — Только... смотрит как-то... не по-детски.
Резко, с деловитой торопливостью, она перевернула ребёнка на ладони, лёгким, отработанным движением шлёпнула по крохотной спине — ни вздоха, ни крика, только ребёнок широко раскрыл глаза. Глаза были слишком большие, тёмные, бездонные, спокойные, без намёка на обычную младенческую растерянность. Повитуха невольно отпрянула, по лицу её прошла тень.
— Господи, сохрани... — выдохнула она, крестясь так торопливо, что пальцы споткнулись о ворот передника. — Глядит, будто знает... Как взрослый глядит.
— Дай мне его, — тихо, но отчётливо сказала мать. — Дай.
Повитуха медлила, будто на весах что-то невидимое колебалось, но, поддавшись, осторожно вложила ребёнка матери на руки. Женщина прижала сына к груди, ловя его запах, хрупкое тепло — и вдруг младенец разомкнул губы и издал короткий, глухой вдох, как будто впервые пробовал этот мир на язык, на вкус, на дыхание.
— Владимир, — произнесла мать, глядя младенцу прямо в лицо, будто хотела отпечатать в памяти каждую черту, каждую едва уловимую складочку на коже. — Его зовут Владимир.
Тени, колеблемые лампой, скользнули по стене, а повитуха уже опускалась рядом с кроватью, вслушиваясь в глухие, затаённые движения, что происходили внутри.
— А второго? — бросила она, не поднимая глаз. — Не тяни, он тоже идёт. Быстрей, пока первый дыхание не забрал у второго.
— Что ты такое говоришь? — мать дернулась, в голосе зазвенел страх, неведомый и сырой, как подземная вода.
— Говорю, что бывает и так, — упрямо ответила повитуха, коротко, будто отбила топором лишние слова. — Один сильный, другой — нет. Вон он уже... давай, родимая, тужься!
Мать зажмурилась, вся сжалась в комок, крик вырвался приглушённо, прямо в подушку, словно не хотелось, чтобы его слышали стены. Повитуха, согнувшись, с нырком, будто выдергивала жизнь из самой глубины, поймала второго ребёнка.
— Есть… есть! — пробормотала она, и на усталом лице впервые мелькнула улыбка, выцветшая, но настоящая. — Тоже мальчик.
И тут же — слабый, тонкий плач, звонкий, как комариное жужжание в пустом доме, где все давно ушли. Повитуха выдохнула так, что плечи поникли, и тяжесть ускользнула на секунду.