Страница 5 из 34
Глава 1.3. Предвестие
Повитуха всё-таки вернулась. Не выдержала — то ли совесть гнала, то ли холодный страх не отпускал за порогом. Теперь она сидела на низеньком табурете у печи, грея ладони над тусклым, багровым пламенем. Кожу на руках стягивало, будто изба вымерзала изнутри, несмотря на жар и густой запах угля.
Всё вокруг будто выдохлось: стены, пол, даже воздух, который стал густым и неподвижным. В колыбели, под тенью от балки, лежали младенцы — один тихо сопел, переворачиваясь, поджимая ручку под подбородок; другой лежал неподвижно, широко распахнув глаза, глядя прямо в потолок, не мигая.
Повитуха медленно провела ладонью по лицу, будто стирала с себя следы той ночи, а потом посмотрела на детей. И в её взгляде не было уже суеверного страха — только тяжёлое, вязкое знание, которое приходит с годами, когда перестаёшь надеяться, что всё можно объяснить.
— Глаза б мои этого не видели... — пробормотала повитуха, устало потирая виски. — Ночь какая-то не та.
Мать, еле дыша, пошевелилась на кровати:
— Они спят?
— Один спит, — отозвалась повитуха. — Второй... не пойму. То ли спит, то ли не спит. Всё глядит и глядит.
— Не тронь его, — выдохнула женщина. — Ему холодно, может...
— Холодно всем, — отрезала повитуха и поднялась, поправляя лампу. Пламя дрогнуло. — Но такого света я не видала.
Она склонилась к фитилю, дунула — огонь мигнул, будто вздохнул, и погас. В одно мгновение изба провалилась в тьму.
Повитуха застыла.
— Эй... — позвала она. — Ты лампу не трогала?
— Нет... — голос матери едва слышен. — Может, ветер?
— Какой ветер, двери закрыты, — раздражённо ответила старуха, но сама отступила на шаг, будто чувствуя, как из углов веет чем-то сырым, неестественным.
Тишина в избе тянулась вязко и густо, словно в воздухе кто-то растворил муку. Всё было будто запечатано изнутри: ни скрипа, ни вздоха, только мерное сопение младенцев да ленивое потрескивание поленьев, подергивающее стену красными бликами.
Повитуха, неловко вздохнув, потянулась к столу, нащупывая в полутьме тяжёлую, чуть маслянистую лампу. Пальцы у неё дрожали, цеплялись за краешек, будто опасались уронить хоть что-то из этой тишины.
И вдруг — в самой темени, где угол сдвигался в мутное, неразличимое пятно, раздался шелест. Тонкий, сухой, как если бы по полу кто-то листал страницы старой, рассохшейся книги. Шорох то усиливался, то стихал, и в нём слышалась какая-то нарочитая осторожность, как у зверя, пробирающегося в полутьме.
Повитуха вскинула голову, сердце у неё ухнуло куда-то вниз. Она сжала лампу обеими руками, прижимая к груди, будто простая стеклянная колба могла защитить хоть от чего-нибудь. Глаза её искали в темноте движение — и казалось, что само черно-серое пятно в углу стало чуть глубже, чуть живее, чем раньше.
— Кто здесь? — голос сорвался. — Эй, кто там?!
Ответа не было. Только шорох, похожий на шёпот. Словно несколько голосов, говорящих разом, тихо, тянуще.
— Матерь Божья... — прошептала она, крестясь.
Лампа вдруг вспыхнула сама. Пламя загорелось ровно, но теперь было другим — синеватым, холодным. Свет скользнул по стенам, высветив тени, которые шевелились, как живые.
— Что это... — повитуха попятилась. — Ты видишь?
Мать приподнялась, щурясь.
— Что? Я... ничего. Свет просто... другой.
— Не другой, — сказала повитуха глухо. — Неправильный.
Из угла донёсся тихий, отчётливый шёпот. Мужской, будто старческий.
— Ave, qui patitur. (Приветствуй того, кто страдает).
Повитуха замерла.
— Что? Что он сказал? — она обернулась к матери. — Ты слышала?
— Никого... нет, — прошептала женщина. — Мне... мне страшно, Марфа.
Повитуха села прямо на пол, уронив лампу, но та не разбилась — просто качнулась, продолжая гореть ровным, бледным светом.
— Это не люди, — выдохнула она. — Не люди шепчут. Я слова не знаю, но оно холодом пошло по костям.
— Может привиделось, — мать закрыла глаза. — Просто устала. Мы обе устали.
— Не привиделось, — повитуха мотнула головой. — Я язык не знаю, но это звучало как заклятье. Или приветствие.
— Приветствие? — мать едва слышно засмеялась. — Кого тут приветствовать...
— Не смей, — резко сказала повитуха. — Не шути про это.
Они обе стихли, будто слова утонули в густой, ночной мути, где даже мысли звучали слишком громко. Свет лампы дрожал на её ладонях, и от этого дрожали длинные, нервные тени на стенах и потолке, превращая угол в зыбкий, мерцающий омут.
Владимир в колыбели вдруг шевельнулся — еле заметно, но это движение разорвало тишину. Он глубоко вдохнул, словно почувствовал чей-то невидимый зов из темноты. На одно короткое мгновение его дыхание слилось с потрескиванием поленьев и стало чем-то своим, отдельным, почти взрослым.
Повитуха медленно поднялась с табурета, шагнула ближе к колыбели, её тень легла на спящих детей. Она склонилась над Владимиром — и вдруг резко отпрянула, будто обожглась. В глазах мелькнуло нечто такое, что не всякий осмелился бы назвать страхом: скорее, знание, острое, как лезвие, и такое же холодное.
— Опять глядит. Прямо в угол смотрит.
— Пусть смотрит, — сказала мать, натянуто. — Младенцы так делают.
— Нет, — упрямо ответила повитуха. — Он не просто смотрит. Он слушает.
Мать с трудом повернула голову.
— Слушает кого?
Повитуха посмотрела на угол, где тень казалась плотнее воздуха.
— Кого-то кто не должен тут быть.
Лампа снова дрогнула, пламя вспыхнуло сильнее — и стало почти белым. В тот же миг всё стихло: даже ветер за окном, даже потрескивание поленьев.
Повитуха, не отводя взгляда от угла, прошептала:
— Господи, если это Ты — отведи. Если не Ты — не дай войти.
Пламя лампы дернулось, будто откликнулось, и снова стало обычным — жёлтым, живым.
Повитуха тяжело опустилась на табурет.
— Всё, — сказала она глухо. — Больше я здесь не останусь.
— Марфа... — мать попыталась подняться. — Подожди. Не бросай нас.
— Не брошу, — выдохнула повитуха. — Но ночевать не стану. Ты не понимаешь, что тут было.
— Что? Что ты слышала?
— Не знаю, — ответила она. — Но знаю — это не про нас. Про него. Про того, кто страдает...
Она не договорила — слова будто застряли в горле, вязко, тревожно. Мать уже почти спала, проваливаясь в тёплую, мутную дрему: лицо её посерело, губы чуть приоткрылись, дыхание стало неровным, тяжёлым. Повитуха, не зная, куда деть руки, молча нагнулась, бережно укрыла женщину одеялом, подоткнула углы — привычным, выученным жестом, словно это могло отпугнуть всю тьму, скопившуюся в доме.
Колыбель стояла рядом, под самой иконой, как под ветхим крылом. Повитуха осторожно поправила одеяльце, подоткнула сбившийся угол, бросила взгляд на обоих детей — но взгляд зацепился за старшего. Владимир, не мигая, всё так же смотрел в угол, туда, где недавно шевельнулась тень. Его губы еле заметно шевельнулись, будто он повторял чьи-то чужие слова, услышанные во сне, или наоборот — вспоминаемые, как забытая, но важная заклинка.
В комнате стало совсем тихо, даже огонь в печи смирился, перестал плясать. А за окном, там, где зябко скрипели доски и скользил холод, над крышей горела звезда. Теперь она сияла сильнее прежнего, беспокойно, будто собиралась прожечь снег и стены, дотянуться своим светом до самого сердца этого дома.