Страница 23 из 34
Глава 2.13. Безразличие
Запах каши стоял над столами тяжёлым, липким облаком, будто растворяли в воздухе горсть разваренного овса и чуть-чуть старого молока. Он въедался в волосы, в рукава, будто этот дух здесь жил, всегда — и никто не помнил, как пахло иначе. В столовой стоял низкий, вязкий гул: ложки лязгали по алюминию, кто-то чихал, кто-то ругался, где-то сквозь смех проступал кашель, всё перемешивалось в единый неразличимый шум, который не знал ни начала, ни конца. Иногда казалось, что гудит не столько столовая, сколько само здание, изнутри, будто у него есть свой, особый голос.
Димитрий сидел в самом углу, у последнего, покосившегося стола, оббитого по краям вмятинами. Перед ним на столе тускло поблёскивала алюминиевая миска — в ней остывала жидкая, бесцветная масса, покрытая тонкой плёнкой, которая уже начала морщиться, собираясь в островки. Он ел медленно, не из-за отвращения, а потому что каждое движение ложки выдавалось лишним, опасным — здесь не стоило привлекать к себе внимание. Каждый раз, когда ложка касалась дна, он морщился от звука, старался есть тише, будто боялся задеть не только соседей, но и чью-то тень, что могла притаиться под столом.
Ближе к окнам, где тусклый утренний свет смешивался с пылью, сидели старшие. Их плечи выпирали под серыми рубашками — острые, настороженные, как крылья ворон. Они смеялись громко, хвастались, ругались на всю столовую, и делали это нарочно, чтобы все слышали: они здесь главные. Один из них — Санька, рослый, с копной рыжих волос и вечно облезлой манишкой, — заметил Димитрия, мотнул головой, ткнул соседа локтем в бок.
— Глянь, — проговорил он вполголоса, но так, чтобы дошло до угла. — Опять этот сидит как привидение. Жрёт, будто на похоронах.
Сосед хихикнул, быстро, нервно, оглядываясь на остальных:
— Может, он и есть привидение. Его тут никто не видит.
— Тсс, — сказал третий, сжав губы. — Не трогай его. Он странный.
— Странный, не странный — всё равно, — рыжий фыркнул, встал, проходя мимо, провёл рукой по столу и толкнул миску так, что каша расплескалась.
Несколько капель — серых, липких — упали на рубашку, оставив пятна, похожие на плесень.
Димитрий чуть отодвинулся, плечи стали ещё уже, глаза упрямо смотрели в край стола. Он не поднял взгляда — только втянул голову в плечи, будто хотел стать меньше, невидимее, раствориться в этом шуме, в этом тумане запахов и голосов.
— Ну? — рыжий навис, дыхание его пахло чем-то горьким, будто прогорклым маслом. — Не скажешь ничего?
Димитрий молчал, ни одного движения. Смотрел мимо, будто в стену.
— Эй, я с тобой говорю! — рыжий постучал костяшками пальцев ему по лбу, негромко, но настойчиво. Звук был глухой, чужой, как будто стучали по пустой коробке.
— Оставь, Сань, — раздалось сзади, лениво, с усталостью. — С ним скучно. Он даже не орёт.
Рыжий мотнул плечом, фыркнул и пошёл прочь, ноги громко шаркали по полу. К нему тут же присоединились другие — всё смех, всё шум, и будто ничего не случилось.
Димитрий медленно вернул миску на место, вытер кашу с рубашки рукавом — пятно только размазалось шире. Рука невольно дрогнула, когда скользнула по груди: под тканью, прямо над сердцем, была ладанка. Она осталась на месте, тёплая — слишком тёплая для такого холодного утра, будто держал её кто-то другой.
Он опустил взгляд, долго смотрел на край стола, будто сквозь одежду мог увидеть, как что-то светится в темноте — ровно, настойчиво, тихо.
«Не трогай. Не показывай никому».
Мысль всплыла сама по себе, чёткая, как чужой голос. Он не знал, откуда она пришла, но ей захотелось верить.
За соседним столом кто-то наклонился и прошептал:
— Он опять с собой говорит. Видели? — зашипел кто-то, стараясь, чтобы услышали не только за столом, но и вокруг.
— Да брось, — отозвался другой, лениво, почти равнодушно. — Он просто дурачок.
— Нет, я слышал. Вчера ночью тоже — будто к стене шепчет.
Шёпот перешёл в хихиканье, кто-то фыркнул, и вскоре этот смех рассыпался по всей столовой, перемешавшись с грохотом ложек, топотом ног, звоном мисок, как будто сама еда стала для них поводом для драки, для лишнего крика.
Димитрий не двигался. Он продолжал есть, механически, не замечая вкуса — каша была серая, вязкая, никакая, как будто в ложке растаял снег. Каждый глоток шёл с трудом, как сквозь вату, но он доедал, чтобы не выделяться, чтобы не смотреть по сторонам.
— Быстрее! — прорезал столовую голос воспитателя, хриплый, уставший, с металлической ноткой. — Через десять минут — в класс. И чтоб без разговоров!
Дети зашевелились, посуда загремела громче. Но в этом шуме для Димитрия всё смешалось в один долгий, липкий ком — запах, голоса, чьи-то взгляды через плечо, тепло под рубашкой, которое теперь казалось чужим и страшно важным.
Шум постепенно сходил на нет — гул стихал, смех разбегался по углам, ложки переставали греметь, и столовая на несколько мгновений напоминала затонувший корабль, где всё замирает после бури.
Димитрий медленно доел последнюю ложку, наклонился над миской, будто прислушивался к самому себе. Остатки каши растеклись по стенкам, миска стала пустой, холодной. Он подвинул её к краю стола, вытер губы рукавом, остался сидеть — один среди стульев, которые ещё хранили тепло чужих тел.
Вокруг столы уже скрипели, дети вставали, толкались, спорили о чём-то, наперебой кричали, кто-то догрызал хлеб на ходу. Но он не двинулся. Ждал, пока последний голос стихнет, пока воздух снова станет прозрачным, неслышным.
Сзади вдруг раздался голос воспитателя, хриплый, чуть раздражённый:
— Ты чего не идёшь?
— Ем, — ответил он тихо, не оборачиваясь.
— Уже поел, — мужчина подошёл, навис над ним, запах табака и утренней стужи окутал плечи. — Тебе что, нравится сидеть тут одному?
— Просто… — Димитрий хотел объяснить, но слова застряли. Он пожал плечами, уставился в стол.
— Что?
— Тут тише.
Воспитатель фыркнул, тяжело, с нажимом, но в голосе промелькнула неожиданная нотка — усталое, невесёлое понимание. Как будто ему самому иногда хотелось того же: чтобы хоть где-то было тише.
— Тише, — повторил воспитатель, почти будто для себя. — Да, тут действительно тише. Только не слишком засиживайся.
Он ушёл, шаги затихли в коридоре, а дверь хлопнула коротко, будто кто-то махнул хвостом.
Димитрий остался один. Пальцы сами собой нашли ладанку под рубашкой, нащупали знакомую верёвочку, мешочек с сухой крошкой земли внутри. Вдруг запах полыни ударил резко, будто кто-то только что сорвал свежий стебель — горько, ясно, почти до щекотки в носу.
«Почему они меня не видят? Или я правда стал таким?», — мысль, как холодный ветер, пронеслась внутри.
Он сжал мешочек крепче, ощутил между пальцами твёрдую крошку — кусочек того, что когда-то было домом, травой, землёй. С каждой секундой казалось, что он и правда становится всё прозрачнее, легче.
Мимо промчался мальчишка, задел его плечом, не оглянулся — словно прошёл сквозь тень.
«Они проходят сквозь меня».
Он не испугался — не было места для страха. Просто внутри стало холодно, чуждо, будто этот холод вырос из сердца, а не пришёл с улицы.
Димитрий поднялся, понёс миску к огромной, шумной куче грязной посуды, задержался у окна, глядя наружу. За стеклом снег лежал пластами, густой, вязкий, словно кто-то замесил его и вывалил, чтобы укрыть мир толстым, чужим покрывалом. За этим снегом всё казалось отдельным — другой жизнью, куда его не пускают.