Страница 5 из 7
Никакой определенной мысли, вернее, возмущенный рой их не позволял какой-либо одной осесть в сознании – все вытеснялось страшным сожалением непоправимости, тоски. Остановился, почему вдруг остановился и именно здесь? Смятение, вернувшись, опять зацикливалось на фразе лейтенанта – стоя у этого угла, недоуменно гляд на меня, он произнес ее. В этой части двора я сегодня еще не был… Оглядываясь, понимаю, что возврат к фразе лейтенанта вызван тем, что стою, оказывается, неподалеку от места встречи с ним. Сейчас у угла пусто, как, впрочем, и вокруг. Лишь множество воронок от разрывов крупных мин, а на снегу лежат, как и по всему двору, но лежат как-то навалом, грудами. Здесь, видно, раненым никто не помогал, санитары не успевали, должно быть, не тро гали их, и они остались в том положении, в каком их застала смерть. От неясного странного опасения опознать в одном из погибших здесь лейтенанта, то ли от другого чего, но не стал приглядываться к погонам, высматривать, есть ли патроны, и, не дотронувшись ни до одного из них, ушел прочь. Невыносимо…
В подобном состоянии находились все – от большого амбара ко мне спиной, пригнувшись, бежал солдат к двум живо вышагивающим в разные стороны, как у важного объекта почетный караул. Что вдруг вздумалось ему опасаться, прятаться, заметил что – крикнуть, спросить – не хотелось.
Бежать к ним? Если серьезно что – позовут. Но тоже, помню, пригнувшись, пробежал к своей булыге между амбарами. Странно…
Ночью во время той страшной атаки немцев промелькнуло что-то вроде сожаления, зависти: вот у солдата железное колесо, броня – надежно, не то что у меня каменюга природная. Теперь колесо
"освободилось", за ним погиб тот мой товарищ. И несмотря на то, что колесо то осталось тем же непробиваемым щитом, как и раньше,- чувство самосохранения направило мен к моей маленькой, никудышней, всего-навсего кусочку песчаника, к защитившему мен камню. Нигде никаких признаков появления "тех". Странно, а он бежал быстро, пригнув… О-о, что это? У торца малого амбара, задрав голову и прикрыв глаза, казалось, что-то вычисляя, тихо стоял солдат.
– Вот те на-а!
Его покой был долгим, основательным. Во всяком случае, он никак не мог только что возбужденно маршировать или бежать, а теперь вот так ни с того ни с сего спокойно прилипнуть к стенке и ‹…› философствовать. За амбаром послышались возбужденные восклицания. Либо показалось, что их там двое было шагающих, либо этот у стенки.
– Слышишь, что у вас там стряслось опять, что-нибудь не так, не туда смотрел, что ли? – Тот, не понимая, уставился на меня.
– Где стряслось, что стряслось – не пойму.
– Разве ты не вышагивал там только что?
– Я здесь давно стою, смотрю вот.
– Эй, где вы там, сюда быстро! – зазвучало приказом за спиной.
Мы ринулись туда и… застыли. Невероятно, перед нами стояло три человека – два наших, своих, и один совсем незнакомый! ПРИШЛИ!
ПРИШЛИ! ГОСПОДИ, ПРИШЛИ! Отбойными молотками колотило, стучало внутри, в висках, глазах, горле, двор качало, подбрасывало, все ходило ходуном… Сейчас кричать бы, орать во всю мощь, броситься к этому незнакомцу и раздавить, расплющить за это явление его. Мы и впрямь не одни, еще поживем, с нами наши – свои, и их тоже, будь здоров как предостаточно, по крайней мере не меньше нашего, вот один уже здесь, пришел, и еще понайдут полным-полно, тьма-тьмущая, так же, как и у вас, так что – живем.
– Пришли, пришли, нас много.
– Давай быстренько мотаем отсюда, приказано отойти, и чем быстрее мы сделаем это, тем вернее, вот,- клокотало лихорадочно радостью в нашем старшом.
Он живо, что просто никак не вязалось с его всегдашней мрачностью, оглядывал нас, словно ожидал: что дурного можем сказать мы теперь о его кратком, но вот ведь прекрасно завершающемся командовании?
И он как-то хорошо, радостно взглянул на меня.
– Да, да, брат,- хлюпнуло у меня, но дальше почему-то воздуха не хватило.
– Тебя кто послал? – обожгло его вдруг, и радость в нем, да и в нас заметно поубавилась.
– Сам я не пришел бы сюда, как ты понимаешь, еще жить хочу, так что не выкаблучивай и не беспокойся, а быстренько линяем отсюда, пока есть эта возможность, и вся недолга.
По сути новенький говорил просто замечательно, но никак не мог отойти от одышки, душившей его. Наверное, проделанный им путь был неблизок и непрост, он едва переводил дыхание, с него катил пот, выкатившимися глазами, но ничего не видя, он, как заведенный, то смотрел на ствол большого дерева, то вроде осматривал у себя под ногами какое-то невероятно большое чудовище и опять возвращался к дереву. Полы и грудь его шинели были все в мокрой глине, он, должно быть, долго полз. По мере того как дыхание его успокаивалось, сам он становился страшно озабоченным, не то настороженным, или это только казалось так на фоне наших счастливейших, уставившихся в него, как в божество, лиц. Вообще новенький был, как припоминается, очень своеобразным типом, его легко можно было бы сыграть. Уже успокоившись, он говорил так тихо, буднично, таким унылым голосом, вроде у нас был страшно большой выбор: захотим – будем линять, а можем и не захотеть и тогда будем предпринимать какие-нибудь другие всякие химические процессы и реакции. В любое другое время над ним можно было бы всласть посмеяться, душеньку потешить, отвести.
Теперь же тон голоса и его манера говорить звучали бы полным безразличием, если бы не душившая его одышка, которой с лихвой хватало, чтоб заключить, в каком непростом мы сейчас положении.
– Ну, так что… сколько вас еще… там вместе с капитаном кто-то из ваших…- Голос у него – вроде стружку с тебя снимает.
Объяснил: – Совсем немного – человек шесть, семь… так я вот…
– О-о, хватил! Где же это он их насчитал? Это было бы здорово.
Но нас всего четверо, здесь мы все, вот, а там… уже пришли, сел на своего любимого конька мой, наш командир.- Так что же ты, как тебя, сержант, что ли?..
– Что я? Сказали: отведем раненых и вернемся – ждите, ну и что, где они? Хорошо еще, что совсем не забыли – прислали, а то ведь только на людей кричать да свою шкуру спасать…
Надо полагать, связной и раньше сознавал, что забежал сюда не мед пить, но только теперь, казалось, начал понимать, куда он заполз. И, хоть он старался говорить все тем же постным голосом, однако эти усилия его были отчетливо слышны, и он сам с сожалением понимал это, но поделать с собой ничего не мог, наверное, потому смотрел на нас совсем по-другому.
– Ну а ты слова сказать не можешь, дошел, вижу, до ручки, а дрожишь-то чего? – без зла переключился новенький на меня в надежде за шуткой скрыть ожог от всего узнанного, однако голос упорно отказывался повиноваться, не слушался его, а по тому, как он ворочал глазами, теперь уже просто переводя их с одного из нас на другого, было очень ясно, что ему здесь не нравится. Как бы там ни было, а задание свое он проделал просто геройски, по-другому не могу определить его поступок, а то, что теперь он был в полном перепуге,- так четырьмя-пятью часами раньше мы были точно в таком же состоянии, а может быть, еще и почище. Он был связной и пришел к нам, но то, что перед нами был полный, добрый, славный лапоть,- это тоже виделось и ощущалось сразу и, пожалуй, больше всего. И если он все же, назойливо прицепясь, пристал ко мне, то только оттого, должно быть, что почувствовал во мне неко торую схожесть с этой редкой разновидностью обуви.
Два сапога принято называть парой.
Совершенно заблудившись в ощущениях, он пытался было даже подбодрить нас (но у него и это как-то не выходило, вернее, выходило, но так неуклюже, что было бы, пожалуй, лучше, если бы это не выходило совсем), его тем не менее вывернуло на правильную дорогу со мной, например, он был прав: меня трясло, как в лихорадке, по-моему, я ничего не соображал, не понимал, все восприятия жизни были вытеснены одним понятием – "ЛИНЯЕМ".
Оно захватило меня целиком своим "улетучиванием",
"невидимостью", оно невероятно полно вобрало в себя все, что чувствовали и жаждали мы, доведенные до крайности. А вот выразить просто и так замечательно точно никогда бы не смогли.