Страница 4 из 7
Прикажет – и все, никуда не денешься, да и вообще наведет какую хочешь подмогу – и лейтенанта нашего отыщет, и сержанта того с точилом вместо горла вернет, да и мало ли кого еще. Многие вчера оставались там, в доме, да, наверное, и в других строениях, так что все в порядке, сейчас-то уж мы им не дадимс и без орудия, а повезет, так, глядишь, и деревню удержим, и жить останемся… и друг теперь у меня есть, и он, вот он – рядом торчит. Так что – будь здоров – кони-то одни мчались. Этот факт никуда не денешь, седоки живехоньки, и они остались здесь. Теперь только надо запастись терпением и подождать немного, всего-то дел – подумаешь! С этим рождественским настроением и как-то неестественно улыбаясь, я и подполз к своему не очень разговорчивому начальнику – другу. Тот, не отрываясь, смотрел вслед умчавшемуся живому испугу. Что приковало его так?
– Что там, друг? – мягко и как бы между прочим, как само собою разумеющееся, хотел выговорить я, но получилось как-то нарочно, и я поспешил сделать вид, что сам немало удивлен, что в самый неподходящий момент что-то там в горле засвербило и оскал этот дурацкий откуда-то взялся.
Сначала он только скользнул по мне взглядом – отстань, дескать, но ‹тут› же, вернувшись, рассмотрел меня намного дольше, чем того требовал бы человек, просто спросивший "Что там, друг?", так что продолжать выяснять, что там или где-то в другом месте, было довольно глупо да и просто рискованно, я понял это по его взгляду: должно быть, воспоминания ночи были еще слишком свежи.
Между тем туман, поднявшись в долине, завис теперь над нею мягким, неровным потолком, и мы здесь, лежа на возвышении, просто упирались в него головами. Лошади, казалось, ликуют, видя наконец перед собой открывшийся их взору добрый, светлый, привычный их лошадиному ожиданию мир долин, лесов и так понятных им твердых дорог, и они в далеком ровном шуршании, в упоении скользили к насыпи.
Долина сияла, словно ее за ночь старательно отмыли, свежесть утра одарила ее хрупкой прозрачностью, которую мы все так ждем и любуемся ею ранней весной. Совершенно непонятно, как из такой красоты и нежности вчера могла идти смерть. Поражала чистота воздуха – лошади были далеко, но виделись так, словно мчались вот здесь, где-то совсем рядом, но только очень маленькие, словно вырезанные из картона и покрашенные в темный цвет.
– Тихо, нишкни! – зашипел вдруг почему-то опять зло старшой, точно я помешал ему прислушиваться к чему-то страшно важному.
По тому даже малому опыту общения с ним было ясно, что доброе в нем до обидного близко уживалось со злым, неприятным, психованным, и психопат-то в нем сидел нехороший, особенный, дерганый какой-то, и это было так обидно, так жалко. Во, посмотрите – словно через него электроток пропускают: глаза навыкате и зубами скрежещет, как если бы перед ним был не я, а какая-нибудь Красная Шапочка. Я решил переждать, когда в нем опять появится тот славный, заботящийся друг, но сполохи каких-то звуков, словно шорох огромного растревоженного муравейника, шумовой круговертью расползаясь по двору, поглотили все наше внимание.
Что такое? Опять как в глубоком колодце, заглушенно вещали голоса, но что, на каком языке – не понять, и голоса ли. Нет…
Какие-то смятые звуки? Двор явно таил в себе акустические загадки. Но затем все ушло, стихло. И мы были представлены несколько неловкому недоумению: было это или нам уже стало чудиться? То слышалось отовсюду, то, словно таял, уходило в какую-то одну сторону с тем, чтобы здесь же появиться с противоположной, и, как ни вертелись мы в разные стороны в надежде определить, что, куда и откуда,- понять не могли.
Голоса, приглушенные голоса… А вот явный, поспешный топот, мелкие удары, скрипы…
Сухой стукоток пулеметной очереди из долины резко и нагло возвратил нас к делам земным и не менее страшным. Лошади во весь опор, но как-то косо, боком, неслись на фоне редких высоких деревьев, одна из них вдруг резко вскинулась на дыбы, неестественно высоко выгнув голову. С запозданием до нас долетел повторный стук пулемета, и пронзительное до боли ржание животного возвестило долину об уродливо начавшемся дне, и верный друг человека, находясь во власти инерции, со всего маху ломая оглобли и собственные ноги, теряя вместе с жизнью гармонию движений своего прекрасного тела, тяжело и некрасиво перевернувшись через голову, грузно рухнул на землю. Вторая лошадь в смятении ринулась вперед через груду своей поверженной подруги. Удерживающая упряжь отшвырнула ее назад, и, упав, она лихорадочно пыталась освободиться от сковывающих ее пут, тяжести и страха, какое-то расстояние тащила все, что оставил ей в наследство "венец мироздания" – человек, и, выбившись из сил и теперь повинуясь лишь инстинкту самосохранения, стремилась
(невероятно) сползти с дороги в кювет, бешено дыша и неистово колотя в воздухе ногами.
За полотном – проснулись, и настроение у них, судя по этому поступку, было не очень миролюбиво. Не только долина, но и многое другое прояснилось! Ничего не говоря, не сзывая друг друга, мы собрались вместе, словно нас толкнуло на это "вече", как ту несчастную лошадь, некое подсознание; мы впервые были все рядом, никто не обмолвился ни единым словом, мы все еще ждали – очень хотелось жить, и мы ждали. Кто-то временами уходил к углу маленького амбара взглянуть в лощину и, вернувшись, становился рядом, словно не уходил, не смотрел. Первый раз мы видели близко и открыто лица друг друга. И хотя все мы были из одного батальона – одно подразделение, но не помню, чтобы мы знали фамилии один другого или имя. Мы не знали, кто мы, откуда, но знали и видели одно – мы родные, свои, как и те, что лежали вокруг нас. Теперь неожиданно по-новому встречали друг друга глазами, не стесняясь, не гоня эти встречи и не объясняя их. Мы знакомились, задавали, должно быть, вопросы и, наверное, отвечали на них: немо, без слов, беззвучно. Всякий звук отвлек бы нас от этого необходимого, первого и последнего общения.
Смотрели прямо, просто. Четверо голодных, страшных, истерзанных, загнанных (проситс слово – "прекрасных" – да так оно, наверное, и было) человека стояли, смотрели и молчали. Было ли то общим пониманием, вздохом, признательностью, теплотой ли – не знаю и не узнаю никогда; отрешенность тех минут растворилась в беззвучном разговоре надорванных сердец. И уж не пригибаясь, не высовываясь, не прячась, ничего никому не доказывая и не крича, просто бродили по двору то все вместе группой, то кто-то отходил опять, чтобы через какое-то врем сойтись вместе.
Прошло часа два, что происходило в эти долгие и страшные часы пустоты, припомнить не могу, должно быть, ничего такого, что принесло бы нам хоть какую-нибудь надежду, но мы все еще ждали, чтоб ни в коем случае не шли с одной стороны, а если шли, то только быстрее – сейчас, и обязательно, во что бы то ни стало пришли наконец с другой, и тоже было бы невероятно, но хорошо, чтоб побыстрее. Но, исчерпав терпение все, видя, что мы перестали, маясь, бродить по двору – стоим и смотрим в его сторону, наш старшой сказал (это были единственные слова, прозвучавшие здесь за эти часы):
– Ну, что же… видно, не придут.
Каждый к этому времени знал, чтоЂ он связывал с ожиданием, и было непросто отказаться от тех прекрасных надежд, однако сделать это было необходимо хотя бы для того, чтобы избавиться от тяжести ожидания, и стало, может быть, не легче, но, как казалось – проще, яснее. Теперь мы были готовы совсем и если прислушивались, то лишь к тому неизменному в нас самих, великому, что вело и то обезумевшее несчастное животное, когда оно ползло в кювет.
Какое неуравновешенное, во многом непонятное существо – человек: то единение ему необходимо, то, напротив, разбредясь по двору, каждый теперь хотел быть только один и знал, что все вместе соберемся, лишь когда пойдут те, другие, а в общем-то, такие же несчастные – из-за полотна, ну, что ж, теперь уже недолго.
Невыносимый страшный холод охватывал все существо, душила тоска.
Быстро иду в глубь двора, почему – не знаю, может быть, с тем, чтоб минутою позже с пустым устремлением нестись обратно в неосознанной надежде, должно быть, найти свой "кювет".