Страница 21 из 71
Но теперь Ганин решил наперекор всему к портрету не подходить – несмотря ни на что! «В конце концов, я сегодня весь день на ногах! Я устал! Уже почти утро! Ну имею же я право отдохнуть по-человечески!» Подумав так, он отправился в постель и утонул в перинах, набитых натуральным пухом, накрывшись, как в детстве, когда боялся ночных кошмаров, одеялом с головой.
«Ты сегодня поздно!» – вдруг промелькнула, как молния, в его голове какая-то странная, явно чужая мысль. Ганин вскочил и сел в постели, с ужасом оглядываясь вокруг, но никого в темноте не видел.
«Сядь со мной! Поговорим!» – промелькнули еще две мысли, одна за другой, как электрические разряды.
И Ганин тут же ощутил, как его тянет куда-то, тянет неодолимо…
«Наверное, – подумал Ганин, – так тянет железо к магниту или мотылька к одинокой лампе, горящей в ночи…»
Он попытался было сопротивляться навязчивому зову и даже встал, чтобы покинуть комнату, но, дернув за дверцу, он понял, что она закрыта на ключ.
«Черт! Закричать, что ли? Может, дворецкий и слуги взломают дверь?»
«Не стоит. Не откроют. Не услышат, - промелькнули сразу три мысли подряд. – Не бойся. Я не причиню тебе зла. Иди и сядь со мной. Поговорим».
Ганин повернулся спиной к двери в поисках источника мыслей и даже ничуть не удивился, увидев, что фиалковые глаза девушки с портрета направлены прямо на него. Они не моргали, они светились в темноте, они смотрели, вопреки всякой художественной логике не туда, куда должны были смотреть по всем законам перспективы – ОНИ СМОТРЕЛИ ПРЯМО НА НЕГО!
По спине Ганина пробежал неприятный холодок, руки и ноги задрожали, стали какими-то ватными и непослушными, как у мягкой игрушки, в горле пересохло, на лбу выступила испарина, затошнило.
Первая мысль, пронзившая сознание Ганина как молния, была: «Ну, все, дорисовался!» Сразу вспомнились иронические намеки Расторгуева, истерические крики Светланы: «Псих ненормальный, да тебе лечиться пора!», насмешки за спиной товарищей по учебе… Ганин никогда всерьез не воспринимал все это, считал, что такова уж судьба всех по-настоящему творческих людей – казаться окружающим сумасшедшими, «белыми воронами». Он не без удовольствия в таких случаях приводил себе на память имена Сократа, Андерсена, Диогена, слывших чудаками, но ни разу не сомневался в своей нормальности и психической полноценности. Даже когда начались чудеса с Портретом, Ганин это воспринимал скорее как игру воображения, сублимацию своих инстинктов и был даже доволен ею – пусть будет, зато какая пища для воображения, для творчества! И в самом деле, появление портрета давало ему бешеную творческую энергию. Шутка ли: за полгода написать почти 30 полноценных полотен из одного только барятинского Марьино! И откуда только силы брались?.. Даже мысль, которая пронзила его сознание при продаже Портрета Никитскому он воспринимал как продолжение игры, но это…
То, что он ощутил сейчас, в своей голове, невозможно было выдать уже за простые галлюцинации, за игру разума, это было нечто иное. Мало того, что мысли носили явно посторонний, чужеродный характер – их посылал кто-то другой, кто-то явно со стороны, – так теперь и этот взгляд! Живой, пронизывающий, дерзкий, страстный, угрожающий и призывающий к себе одновременно, взгляд, красноречивее которого не может быть ни одно слово на свете, говоривший только об одном – о том, что он может принадлежать только одушевленному и разумному существу, каким-то мистическим образом вписанному красками в ткань холста.
«Нет, этого не может быть, это невозможно! – твердил себе вновь и вновь Ганин, стараясь не смотреть на чудовищное изображение и крепко сжимая руками виски. – Я просто переутомился, все эти смерти, выставка, Снежана, бессонная ночь, переезд… У кого угодно с головой будет не все в порядке! Пожалуй, стоит все-таки попробовать открыть дверь, вырваться на свободу. Думаю, холодный душ обязательно приведет меня в чувство!»
Ганин сделал еще несколько шагов в сторону двери, но с удивлением отметил, что оказался он вовсе не у нее, а перед проклятым портретом! А в голове его вспыхнула новая мысль-команда:
«МОЖЕШЬ РЯДОМ СЕСТЬ».
Ганин механически взял стул и сел напротив картины. Он уже физически не мог ни оторвать взгляда от полотна, ни своего тела от сиденья стула. Наступила долгая и неловкая пауза. Казалось, не только Ганин, но и девушка из портрета также глубоко о чем-то задумалась, внимательно оглядывая своего творца.
Ганин смотрел на девушку и раздумывал над увиденным, чутко, словно на тонких весах своего сердца взвешивая впечатления. И впечатления эти были явно не в пользу незнакомки с портрета, ибо теперь она совершенно не вызывала в нем прежнего восторга. Когда Расторгуев раскритиковал его работу, он думал, что умрет от боли. Это чувство, наверное, сходно с тем, которое испытывает отец, когда ему говорят о том, что его дочь глупа, некрасива и вообще отвратительна, а тут… Ганин судорожно искал в незнакомке из портрета те черты, что раньше возбуждали в нем трепет, восторг и… не находил их! Да, волосы по-прежнему золотистые, но они статичны, как волосы куклы. Да, глаза удивительно большие и яркие, переливаются искорками как тропическое море, но как то же самое тропическое море они также мертвы, бездушны, пусты. Да, овал ее лица почти идеален, но в его идеальности, в белизне кожи без всяких недостатков было что-то от маски, неживое. Да, ее фигура восхитительна, но она также неподвижна, как детская куколка «барби», как манекен на магазинных витринах...
Из груди Ганина вырвался вздох разочарования. И как же раньше он этого не замечал?! Как!? Почему!?
«Все просто, – сам себе мысленно ответил Ганин. – После того, как я встретил живую девушку, невозможно уже любить мертвую…»
Боже мой! – спохватился Ганин. Он только сейчас понял, только сейчас… Девушка на портрете мертва, она мертва и мертвее любого трупа в морге или на кладбище! Она мертва как египетские мумии, как манекены в магазинах, как… Она мертва и в ней нет ни капли жизни! Идеальные формы и пропорции женского тела, лица… Формы, в которых нет жизни! Это сама смерть, по иронии судьбы пытающаяся изображать жизнь, причем также нелепо, как престарелая модница, которая пытается подражать юным прелестницам, надев такие же наряды и сделав такой же макияж, что и они.
И у Ганина вырвался второй вздох боли и разочарования. Он встал со стула и оказался рост в рост с девушкой из портрета и – обомлел… Из ее фиалковых глаз бежали, оставляя тонкие влажные дорожки на холсте, две крохотные слезинки, а губы, еще недавно растянутые в обольстительной улыбке, были до крови искусаны зубами.
«Чем я хуже ее? – пронзила его голову мысль, а потом – одна за другой – как выстрелы из огнестрельного оружия. – Она постареет. Она умрет. Я – сама вечность. Я – само совершенство. Мои цветы в лукошке никогда не завянут. Солома в моей чудной шляпке никогда не сгниет. Мое шелковое платьице никогда не надо стирать… Поцелуй раму, как прежде! Назови меня совершенством!! Преклони колени!!!»
Но Ганин отшатнулся, и, широко раскрыв от ужаса глаза, закричал:
– Кто ты?! Кто?! Ты – не мой портрет! Ты какое-то наваждение! Кто ты НА САМОМ ДЕЛЕ???!!!
«Я – та, кому ты дал жизнь – прекрасную жизнь в этом прекрасном сосуде! Я – та, кто жаждет любви и восхищения! Я – та, кто не потерпит измены и никому не простит обиды!» – и тут в фиалковых глазах заблестели кроваво-красные искорки, а белоснежные зубки хищно сверкнули из-под полных чувственных губ.
– Ты угрожаешь мне, своему творцу, создателю?! – возмутился Ганин, механически сжимая кулаки и в то же время отходя от портрета подальше.