Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 75



— Чтобы ее задушил из Иркутска граф Кутайсов?! — Бабушкин показал рукой невпопад, не туда, где за тысячами верст бездорожья лежал Иркутск, а на север. — Одной пятерней задушил?

— Скоро и в его пятерне не останется никакой силы, — сказал Оленин. — История не знает обратного движения.

У входа в думу Бабушкина поджидал Михаил. Давний друг Михаила, ныне чиновник якутской почтово-телеграфной конторы, добыл для них списки некоторых депеш якутского губернатора графу Кутайсову. Неосмысленно, одним слухом откликаясь на песни из глубины каменного здания, Бабушкин читал телеграммы, отправленные Булатовым в Иркутск: «По впечатлению, которое производит характер поведения политических ссыльных за последнее время, возможно допустить, что прибытие в город политических, открыто заявивших, что они добровольно не выедут и подчинятся переводу лишь в такие места, где можно иметь заработки, является результатом соглашения политических ссыльных так или иначе освободиться от жительства в улусах и селениях и устроиться по крайней мере в Якутске, если нельзя выехать в Иркутскую или Енисейскую губернии». И сетования на отсутствие денег — кормовых и прогонных, на непокорство крестьян, не желающих отправлять обывательскую гоньбу, запросы, не лучше ли до поры вернуть ссыльных на прежние места.

— Надо к Булатову. — Бабушкин спрятал бумаги. — И нагрянуть внезапно, чтобы ему не отвертеться.

Они вошли внутрь и по забитому людьми коридору протиснулись в залу думских заседаний. На возвышении стояла молодая большеголовая женщина, на ее груди алел цветок герани.

— Вихрями в бурные годы, — читала она надрывно, запрокинув голову, —

Страна была Сибирь, а птицы стояли здесь же, сгрудившись, их залатанные тулупы, дошки, малахаи, мягкая рухлядь, извлеченная из каморок, из небытия, подаренная сердобольными людьми, сброшенные на плечи башлыки, их торбаса, бродни, поистершиеся в пересыльных тюрьмах пальто и шинели, да и голодные, нетерпеливые лица резко выделяли их в толпе якутских обывателей.

Сменялись ораторы. Учитель Лебедев, председатель общества народных чтений, бледный, редковолосый, с голосом тревожным и пророческим, говорил об открывшемся отныне невозбранном и свободном соревновании в промышленности и торговле, о «примирительных камерах», которыми покроется вся Русь «от поляка до тунгуса», где работающий и работодатель найдут справедливое разрешение всех несогласий. Лебедева сменил на подмостках длинногривый пастырь, голос его подобен был весеннему грому в почти небесных пределах двухсветного зала.

— Как согласить кроткий лик Христа с обер-прокурорами святейшего синода, с консисториями, с позором и блудом тех обязанностей, которые мы, слуги божьи, исполняем, торгуя делом божьим?! — Слуга господний был молод, белые, острые зубы сверкали с веселым озорством. — Как измерить весь ужас положения, всю глубину засосавшей нас грязи?! Объединимся, братия, всем миром, всей епархией, и тогда — мы сила!

И его поддержала толпа, протодиаконская октава потонула в криках одобрения, в бравурных звуках духового оркестра пожарной службы. Ораторы сменялись. Говорили о позорной войне, о том, что Сибирь хотят выморить голодом, о зверствах, именуемых мерами кротости.

— Неужели же для того, чтобы ставить посты около тюрем, гауптвахт и губернаторских домов, — рука горбоносого чиновника метнулась вперед, в направлении окна, за ним в глубине площади стоял дом Булатова, — неужели же ради этого нужно отрывать земледельца от мирного течения гражданской жизни!

— Долой губернатора!

— Долой полицию!

Поднялся на подмостки и Михаил, заговорил негромко, но будто не их, якутских жителей, имел в виду, а примеривался к другому, завтрашнему митингу где-нибудь в Москве, в Ярославле или в Ревеле; говорил о рабочих и солдатах, о нуждах народного восстания, клеймил соглашателей, трусов, владельцев магазинов и домов, а те, кто слушал его, владели хоть и плохонькими, но домами, переживали нужду, беды и бесправие под собственной крышей. Священный гнев Михаила пригашивал воодушевление в их глазах; сторожкостью, осмотрительным размышлением тронуло зал. Того и гляди, взовьется Оленин — и завяжется гибельный для этой минуты спор о восстании и реформах, о насилии и парламентаризме. И Бабушкин легко вспрыгнул к Михаилу, придержал его за расходившуюся руку.



— Тут барышня славные стихи читала: о птицах, о гостях залетных. — Он заговорил так, будто пришел к ним с чем-то, облегчающим душу. — Чего греха таить — вот они, птицы! — Он показал на ссыльных. — Не так ли? Выжили они и там, где от морозов падают птицы натуральные. Отчего же они не падают? — Редкий якутский обыватель не узнал близко ссыльных: в исповедях, в долгих ночных разговорах, и было непонятно, чему радуется сероглазый, перетянутый охотничьим поясом ссыльный. — Оттого, что живут эти птицы не для себя, а ради вас, ради тех, кто работает и в поте лица ест свой скудный хлеб. И еще оттого, что на свете живете вы; и тепло людское, которое мы видели на тяжком этапе от Питера до Верхоянска, вот что не дает нам упасть. И вы рождены для свободы, каждый из вас выше князя и барина, ибо кормитесь вы честным трудом. Может, кто-нибудь из вас обманывает себя, тешится, что отсюда далеко и до бога и до царя, а ежели далеко, то почему бы не устроить здесь свободный рай? Когда еще жандармы прискачут!..

— Не рай, а представительную республику! — поправил Оленин.

— Какая бы ни была — представительная, парламентская, — задушат ее. Свобода или придет из России, не божьим даром, а в помощь вам, или ее долго не будет. Смотрите, как много птиц слетелось нынче в Якутск; а ведь каждый — вожак, каждый дорогого стоит при своем деле в России. Поддержите нас, пойдемте к губернатору! Потребуем отправить ссыльных, сбить жандармские путы с наших ног! Сделайте это, и вы послужите революции, как никогда еще не служили прежде.

— Долой губернатора! — закричали из зала.

Он сошел с подмостков, наблюдая, двинутся ли люди за ним, или все так и потонет в речах, в анафемах и дерзких выкриках. Люди устремились к выходу, взбудораженная толпа двинулась через площадь к дому губернатора. Куда-то исчез Оленин, но горбоносого чиновника Бабушкин не упускал, держался рядом, поглядывал в его оробевшие глаза.

— Позвольте познакомиться: Бабушкин.

— Станислав Грудзинский. Не знаю, удобно ли? По совести говоря, у губернатора праздник, день ангела супруги.

Через пустынную площадь засветился огнями дом Булатова. Вдоль ограды возки, кибитки на полозьях, сани, оленья упряжка — большой съезд. Толпа, замедлившись, наступала на губернаторский дом, к ней пристроились на почтительной дистанции трое полицейских. Грудзинского будто ноги не несли дальше, его повело в сторону.

— Что ж это вы, господин республиканец? — придержал его Бабушкин. — На попятный? — Чиновник заслонился рукой, будто прятал глаза от караульного солдата. — Стыдно! Не бойтесь!

— Как это вы, право, можете так говорить… — смешался Грудзинский. — Солнце слепит, и только…

— Вы ведь служите в канцелярии губернатора? Вот и представите нас. У нас до господина Булатова поручение, я не стану вас обманывать.

Странный господин этот ссыльный в расстегнутом полушубке, так и не надевший на юношескую голову треуха. Смутно сделалось на душе у Грудзинского, а бежать поздно: уже его приметил караульный солдат и отступил от калитки, пропустив с ним Бабушкина и Михаила. Толпа теснилась у ограды, радуясь испуганным лицам гостей Булатова у заколыхавшихся оконных портьер.

В дверях депутация столкнулась с Булатовым — маленьким, юрким, желтолицым человеком, одетым не празднично, будто и начальственным своим затрапезьем он желал и смел унизить расфранченных гостей. С ним полицмейстер, казачий офицер и окружной прокурор Гречин. В руках губернатора соболья шапка, он торопился на крыльцо, но опоздал: в прихожей уже стояли двое ссыльных, а с ними Грудзинский, каналья, чиновник двенадцатого разряда, — его бы гнать давно, да вот матушку его пожалел, церемонную, пришибленную польку, не раздавил, как насекомое, — он и явился, только пистолета в руке не хватает.