Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 75



— Слушаю. Только страх мог заставить его подписать такое. А трусливые люди, опомнившись, мстят.

Все примолкли: обострился слух, ему будто открылись уже звуки дороги, говор сибирских улусов, вокзальный гомон, крик паровозов на магистрали, по которой они понесутся, полетят в Россию, туда, где революция принудила деспота встать на колени…

2

Конечно, постепенно, часто встречаясь с интеллигентами, теряешь то особое чувство к интеллигенту, как к особенному человеку, а одинаково чувствуешь потерю, как близкого товарища-рабочего, так и товарища-интеллигента, но это уже получается спустя продолжительное время знакомства с интеллигенцией, когда острое чувство, получаемое при первой встрече, притупляется, низводясь на обыкновенное искреннее чувство.

«Воспоминания Ивана Васильевича Бабушкина»

Наружно все оставалось таким же, как два года назад, когда партия ссыльных задержалась в Якутске по пути в Верхоянск: редкие подворья, нестройные улицы, площадь, куда могли бы сойтись все якуты, сколько их было в огромном краю, развалины деревянной крепостицы, гостиный двор, сложенное из кирпича присутствие, городская дума с залом заседаний, церкви — распластанное, дремотное поселение. В часы, когда закрывалось присутствие или кончались уроки в реальном и епархиальном училищах, в женской гимназии, — темные фигуры, кутаясь поплотнее, перебегали под ветром широкие улицы. Не часто проносились запряженные оленями нарты и уж совсем редко — сани с бубенцами или тройки, они были наперечет — губернаторский выезд и лошади богатейших купцов и золотопромышленников.

Тогда Якутск торопился сбыть политических с рук, разбросать их по гиблому краю. Несколько давних ссыльных, отбыв срок, осели в Якутске, — два года назад встреча с бывшим политическим, Олениным, нагнала на Бабушкина тоску. Это был человек благородной внешности, с фанатическим выражением глаз, причастный к коммерции — в необходимой для пропитания должности при складских магазинах, — уверовавший в то, что поскольку край беден рабочими, а крестьянство вокруг темно и религиозно, то и спасение общества по необходимости должно произойти от приказчиков, чиновного люда и мелких, угнетаемых торговцев…

А теперь над Якутском блекло-голубое северное небо, второй день держится полное безветрие, дымы над кровлями лениво ползут вверх, и в спокойной выси их размывает небесная голубизна. Легкий морозец ласков, люди бродят кучками — в шубах нараспашку, в наброшенных тулупах и дошках, в упавших на плечи платках. Бедный чиновный люд, городские обыватели, вездесущие реалисты, гимназистки в высоких шнурованных ботинках, учителя, торговцы, приказчики, опьяненные внезапной вольницей отроки из якутской духовной семинарии, их пастыри, солдатки и солдатские вдовы — многие сотни людей высыпали на улицы, сходились к главной площади и к залу думских заседаний.

Ссыльные добрались до Якутска позавчера затемно. «Нынешнюю зиму волки и в город придут, — заметил философически ямщик. — Для мужика год смертный, и волку не легче. А нас бог миловал, вот и Якутск». Надвинулись темные избы окраин, юрты в очередь с рублеными строениями, приземистая церковь, тяжелый силуэт гостиного двора, глухие частоколы с тоскливым воем собак внутри. У дома губернатора ямщик придержал лошадей: «Смотритель сказывал, к губернатору вас». «Не к спеху, голубчик, — ответил Петр Михайлович, глядя на караульного солдата у ворот. — Нам побриться надо и фраки надеть». «Куды вас теперь? — хмурился ямщик. — Нынче в Якутске вас набилось, как рыбы в бредень. Через месяц и для детей малых хлеб кончится, а ваш где кусок? Жили, хлеба не сеяли». «Вези нас, где люди получше…» — добродушно сказал старик. Ямщик вскоре свернул в глухой тупик, осадил лошадей. «Насчет губернатора, когда ворочусь, что передать?» «Скажи, будут у губернатора», — ответил Бабушкин.

Наутро Бабушкин пошел к дому якутского обывателя Романова, — здесь восемнадцать суток держали вооруженную оборону ссыльные во главе с Курнатовским и Костюшко-Валюжаничем. Весною прошлого года, когда слухи о «романовцах» достигли отдаленных поселений, многие откликнулись в их поддержку. Не смолчал и Верхоянск, Бабушкин написал протест на имя прокурора якутского окружного суда Гречина и собрал девятнадцать подписей. Это было на исходе марта 1904 года, под толщей снега лежала ссыльная Сибирь, казалось, что и фабричная Россия спит. А теперь и якутская глухомань забродила, к дому Романова влекло ссыльных, приезжавших с низовьев Лены, с Индигирки, с Яны, из вилюйских тундр. Люди показывали друг другу на расколотый пулей оконный наличник, на частые потемневшие пробоины, на разбитые свинцом доски крыльца и повисшее на одной петле чердачное окно. В тылах якутских домов поднималось солнце, подсвечивало бревенчатую крепость, будто над ней все еще полощется знамя революции. У Булатова достало бы штыков и свинца, чтобы истребить восставших, заставить замолчать их ружья. Значит, расчет Курнатовского был на другое: продержаться сколько можно, бросить вызов не одному Булатову, а полицейской России, держаться за этими стенами, пока телеграф и молва сделают свое дело. Еще в Верхоянске ссыльные шутили: якутский дом Романова восстал против векового дома Романовых! Так и вышло: республика, запертая в бревенчатых стенах, осененная кумачом, словно бы предсказала скорое будущее России.

А нынче ссыльные в ловушке: отрезанные тысячами верст от Иркутска, от железной дороги, они долго не попадут в Россию, останутся сторонними свидетелями дела, ради которого жили. Им не выбраться отсюда во всю долгую зиму, пока не вскроется Лена и не начнется сплав ссыльных на баржах. Чтобы отправить сотню ссыльных среди зимы, нужны десятки кибиток, полусотня лошадей только для начала, прогонные и кормовые деньги.

Обуреваемый тревогой, Бабушкин шел в направлении зала думских заседаний в говорливой, суетной толпе. Старик остался в избе — внезапно сдало сердце, опухли ступни. Маша была с ним, не искала встреч с ссыльными эсерами, она словно потеряла интерес к событиям внешней жизни: зашивала и штопала, стирала в хозяйской кухоньке, превратилась из интеллигентной барышни в артельную повариху.

Очень уж непривычна ему толпа — мастеровой здесь такая же редкость, как добрый кусок мяса в тюремной баланде. Вокруг скудно-чиновный люд, шумливая молодежь, учителя, приказчики, еще не вполне верящие, что отныне позволено многое, а не одно только публичное чтение Некрасова или Слепцова. Чем-то все это смахивало на святки, на праздничное гульбище, но после Верхоянска этот людской коловорот вместе с солнечным, чистым и милостивым воздухом пьянил и трезвую голову.



— Здравствуйте, гражданин Робеспьер! — Кто-то дружески дернул за рукав распахнутого полушубка.

Это Оленин, его барственная медлительность жестов, его бархатный ораторский орган. С ним горбоносый, кадыкастый чиновник.

— Хорошо? — весело спросил Оленин.

— Хорошо! — отозвался Бабушкин.

— Свобода! — Горбоносый чиновник, со следами нужды в одежде, оглядел площадь. — Как мало нужно, чтобы все пришло в движение…

— А до свободы далеко, — возразил Бабушкин.

— Вы не знаете здешнего народа: сегодня на площадь вышли и те, кто месяц назад и не помышлял о политике.

— А ссыльные, которых заперли у вас и не пускают в Россию?! — спросил Бабушкин. — А губернатор под охраной солдат?

Оленин шагал между ними с видом судьи, возвышающегося над увлеченностью чиновника и неверием ссыльного.

— Иван Васильевич известный мизантроп. — Памятью Оленин обладал незаурядной, не пил, не опускался, изнурял себя только сочинением спасительных для России трактатов. — Верует в рабочую блузу, нашей мизерией его не соблазнишь.

— Они жаждут народных чтений, саморазвития! — Чиновник щедрым жестом обвел толпу. — Если бы ссыльные остались здесь, мы упрочили бы нашу свободу!