Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 75



— Вы, я гляжу, действуете совершенно в духе времени: долой полицию! Да здравствует свобода! — Говорил с негромкой обидой, прикинулся, что не видит своего чиновника, хоть от ненависти к нему сердце губернатора сжималось болью. — Однако же всё пришлые… пришлые! — повторял он, глядя в глаза Грудзинскому. — Кандальный транзит. Не вижу здешних якобинцев…

— А господин Грудзинский? — наигранно удивился Гречин.

— А-а-а! — снизошел и губернатор и продолжал с неизбывной печалью: — Так! Так! Бросайте же, господин Грудзинский, свои бомбы в смиренных христиан, они безоружны!

Дверь в зальце, где протянулся именинный стол, горбатясь заливным и жареным, копченым и вареным, томленным в духовке и зарумянившимся на вертелах, толченым и рубленым, соленым и засахаренным, распахнута на обе створки, и зальце открыто все, с напуганными, словно они угодили в засаду, гостями.

— Как можно-с, как можно‑с… — лепетал чиновник. — И в мыслях не имеем…

Но, будто опровергая смирение Грудзинского, с ранящим звоном раскололись оконные стекла, что-то блеснуло в воздухе и ударилось в праздничный стол. Булатов не дрогнул, не укрыл голову руками, даже не отшатнулся: подошел к столу, взял кусок тусклого, со вмерзшей грязью и конской мочой льда, и швырнул его в угол.

— Скоты! Скоты! — крикнул с гневливой обидой и уставился на полицмейстера. — Почему солдаты не стреляют?

— Зачем же кровь? — сказал Бабушкин. — Ее пролилось так много, что и государь обеспокоился.

— А ты что за птица?

— Аз есмь человек.

— Вы зачем пожаловали ко мне?

— В городе скопилось более ста бывших политических ссыльных. Черносотенцы не ведают истинных намерений государя и позволяют себе даже расправу над вышедшими из тюрем страдальцами, но вы, я уверен, понимаете свой долг.

— У нас тюрьма пересыльная, в настоящее время она пустует. Нам и толковать не об чем.

Он смотрел на Грудзинского, предвкушая, что одного преступника придется засадить, и камера найдется потемнее, только бы похолодало в Якутске.

— Мы настаиваем на отправке ссыльных в Россию, с выдачей бумаг и надлежащих нам прогонных и кормовых денег. Вы более других заинтересованы отправить нас из вверенного вам края.

— Да и вам у нас скучно… — Булатов не стал возражать. — Подходящего материала мало, разве что господин Грудзинский… Уж я бы вас спровадил, спровадил… — Он на свой манер — хищный, скрытно-злой — ласкал взглядом ссыльных. — Да ведь какая беда: нищий я. Вы не глядите, что стол богат, так уж в России повелось, что ни алтын — то в брюхо! Касса моя пуста, а вас сотня: самое малое тридцать тысяч рублей надо, чтобы вас только спровадить, а у меня и трех тысяч нет. — Похоже, он брал над ними верх, выпускал пары, не грубил, даже посвятил в свои затруднения. — Вот и господин Грудзинский у нас по финансовой части, он в вашей депутации, спросите-ка у него, есть ли деньги в моей кассе?

— Нет! Я говорил! — воскликнул обнадеженный примирением чиновник. — Я говорил им о нашей бедности!

Бабушкин прощально окинул взглядом именинный зал, истомившихся гостей; внезапно мелькнула шальная мысль, проблеском, надеждой, но он не торопился открыть ее губернатору.



— Вы многим рискуете, оставляя нас здесь: нынче у людей на уме дерзость, неповиновение. Даже ямской начальник Эверестов едва ли не республиканцем заделался. Он велел кланяться вам.

Беспокойство выразилось на лице губернатора; один Эверестов встревожил его больше, чем всеобщая смута. Взгляд метнулся к столу, к низкорослой молодой, свежей женщине в белых завитках, и вернулся в прихожую собранный и трезвый.

— Он сумасброд и пустомеля. Несчастный человек.

— Оставить в Якутске столько горючего материала, не знаю, не знаю, господа. — Бабушкин будто сокрушался о них.

— Вы, кажется, пугаете нас! — строго сказало Гречин. — В устах ссыльного уже и один этот разговор — преступление и умысел.

— Я вхожу в ваши затруднения: окажись я на вашем месте, я нашел бы выход. Объявите сбор средств среди гостей! Позвольте им откупиться от страхов и возможных бед.

В кабинете, куда они удалились, при Гречине и правителе канцелярии, Булатов дал выход гневу. Ссыльных он оставил под присмотром казачьего офицера и двух солдат: подошло подкрепление, толпу оттеснили от ограды, возбуждение шло на убыль. Булатов метался по сумеречному, при одной свече, кабинету, сбросил сюртук, остался в рыжем жилете, постукивал кулачком по письменному столу, добегая до него, мысль его упрямо возвращалась к Грудзинскому, словно помертвевший от страха чиновник стал его главным врагом:

— Каналью Грудзинского не выпускать, сечь, сечь! На именинном столе буду сечь… Спущу штаны — и на тарелки, на блюда, сервиза не пожалею. В ссылку пойду, а его высеку. Да, господин прокурор, вы-се-ку‑с, что бы ни говорил ваш закон!

— Отправьте политических, — повторял Гречин мягко, пропуская это мимо ушей. — Пусть едут: партиями в три-четыре человека…

Сановное, снисходительное спокойствие безукоризненного в костюме и манерах человека сегодня особенно бесило губернатора.

— Но я не знаю, угодно ли Петербургу, чтобы я отправил в Россию этих мерзавцев! Приметили русого? Хоть в репетиторы нанимай, а ведь дай волю — убьет. А ну как я отправлю их в Россию, а мне голову, как куренку, набок?!

Страхи ходили за ним, шептались неразличимыми фразами политических, скрипели полозьями саней и кибиток, вырывавшихся из тундрового безмолвия на улицы несчастного Якутска; изворотливым нутром сановника и провинциала он чувствовал, что и в Иркутске, и в Зимнем та же растерянность, что и в Якутске. Как грибы растут нынче всякие общества, и пусть, пусть болтают, почитывают с подмостков рогожного, скудельного своего Некрасова, при нужде он прихватит их да сожмет, поиграет, как сытый кот мышонком. Ведь вот вызвал в этот кабинет учителя Лебедева, самого Лебедева, председателя Общества народных чтений; притопнул ногой, да так тихо, по ковру, а из Лебедева дух вон, из председателей — в мертвые души; даже из состава правления вышел. Две недели здешняя публика и мечтать не могла о зале думских заседаний, а нынче?! Поднялись, зашумели, заняли думу, к его дому подступили! Кто поручится, что завтра политики не учинят такое, что и проклятая романовка раем покажется?!

Денег на отправку нет, но он отрядил бы их и не по правилам; он бы и двадцатью тысячами обошелся, и на губернские депозиты покусился бы, но желают ли Кутайсов и Дурново отправки политических? Не поплатится ли он за усердие завтра, если придет депеша об ужесточении ссылки, о водворении ссыльных на прежние места? Ведь в морозном воздухе нынче не благостный запах ладана — погромом пахнет, грозой, гневом на паству, во зло употребившую монаршие милости. Поди разберись, покати́ть ли пороховую бочку дальше от себя, под гору, к Иркутску, или сидеть самому на ней в ожидании, когда рванет?.. Вот оно, канальство жизни: даже близкие люди оставляют тебя наедине с заботами, пьют, жрут, будто им до тебя и дела нет, все, все, как один, и жена — завистливая мегера, и эта ситная кудрявая дура — ей бы пожить при муженьке в Кангаласы! Он уже ненавидел гостей и был не прочь потрясти их кошельки, да так, чтобы не осталось ни кредитного билета в кармане, ни кольца, ни серег, ни броши, ни золоченых цепочек с брелоками.

— Что вы все толкуете: отправьте политических! — накинулся он на Гречина. — А ежели не в жилу выйдет и меня четвертуют за усердие? Вы ведь каждую четвертинку присолите, а велят, то и съедите.

— Я верный человек, — сказал Гречин с достоинством. — И я не вам служу, а России!

— Вот-вот! — возликовал Булатов. — Так и начинается смута! Как же вы через меня-то перепрыгнете? Меня, значит, побоку? А Россия — что? Что она без нас? Тайга, болота, равнина — вы им служите? Нет, вы скажите, голубчик, как вы через меня-то перешагнете, чтобы сразу — к России?

— Если вам угодно олицетворение, то я служу государю и народу!