Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 105

— Ну, дорогой… Да вы совсем молодец, — сказал Дмитриев громко и радостно. — Он обошел Деборова и помчался дальше. А Деборов постоял с совершенно сосредоточенным лицом и двинулся тоже.

Курить он не хотел. И не в этом было дело. Он хотел посидеть в курилке. Ему это было необходимо настолько, что, пожалуй, вся его активность, все его стремительное выздоровление происходило из этого желания. И он прибрел туда и так же сел на каменную ступеньку, где сидел солдат с узкой седой головой. И те, кто был здесь, подвинулись. И Деборов несколько снизу увидел лицо солдата, его сильные руки. И вдруг ему показалось, что это лицо он знал и прежде. Нет, не вчера и не здесь, а еще прежде, когда-то давно. Тело, еще загорелое и жилистое, было перехвачено широкой повязкой, и пижаму солдат надел только в один рукав — второй болтался свободно, и рука с папиросой торчала из-под незастегнутой свободной долы пижамы.

— А у вас… — спросил с расстановкой Деборов, — ему еще больно было говорить и он не мог дышать полной грудью.

— У меня много чего, — хмуро ответил солдат. — Как в сорок втором на Днепре хватануло, так и ношу до сих пор. — Он выругался и потянулся губами к папиросе, что все еще дымилась в его прижатой к боку руке, а Деборову вдруг помстилось, что он сейчас сбросит с плеча пижаму и покажет этот самый шрам или что там у него такое. Солдат понял его испуг и посмотрел насмешливо и презрительно в самые зрачки Деборова.

— Не бойсь, не бойсь… — хрипло проговорил он. — Это полчаса развязывать надо.

— Так вы, значит, воевали? — спросил Деборов, хотя ничего не хотел спрашивать.

— Воевал. С восьмого августа сорок первого по десятое августа сорок пятого. А на Днепре был последним солдатом, которого ранило при отступлении. Там на берегу танк стоял сгоревший, они по нему шарахнули, а досталось мне…

После первой его фразы «восьмого августа сорок первого» Деборов более ничего не слышал, и никакие слова этого человека в нем не сработали. Словно сквозь сон всплывало это «восьмого августа сорок первого».

Но Деборов вспомнил сейчас не бой, он его, если честно сказать, и не запомнил, ничего из того боя не помнил, помнил бруствер неглубокого окопчика, перед своим носом землю, еще сырую, оттого, что всю ночь копали, а так и не успели выкопать окопов полного профиля, да еще помнил, как докурил цигарку — козью ножку, как затоптал ее для чего-то, словно от этой источенной губами тепловатой газетки мог произойти пожар, потом по окопам прошелестело: «пошел, пошел вперед», именно прошелестело, а не пронеслось и не прозвучало. И был момент, когда Деборов понял, что все медлят — и взводные, и ротные, и сами солдаты, а точнее курсанты, медлят. Этой медлительности не насчитать было и нескольких секунд, но Деборову показалось, что медлят, А почему бы и не медлить было восемнадцатилетним мальчикам, которые до этого слышали свист пуль только на стрельбище.

Он затоптал обсосок «козьей ножки», взялся обеими руками за бруствер и вылез наверх и пошел, пригнув по-бычьи голову и доставая из кобуры наган. Он не оглядывался назад на своих сорок пять человек, он о них не думал, он знал, что они пойдут за ним, он им преподал в училище такого, что они не могли не пойти за ним. И он знал, что если кто-нибудь не поднимется сейчас из его взвода, потом, если он сам останется жив, застрелит. Он думал тогда об этом спокойно и обыденно, без всякой будущей ненависти к возможному трусу. Больше он ничего не помнил. Потому что потом ничего не было. Удар, точно ткнули стальным раскаленным прутом, и ему показалось, что не он падает на землю, а земля стремительно понеслась на него, а сам он опрокидывается в небо всем своим невесомым уже, обретшим возможность летать телом.

Но сейчас он вспомнил другое. Он вспомнил предвоенную зиму и первый курс училища, где он командовал взводом. Он тогда считал, что только он один знает, что будет война и что она будет летом сорок первого. Всю свою жизнь он помнил эту свою мысль и с каждым годом все более утверждался в ней. Может, оттого так четко он и произносил эти слова «восьмого августа одна тысяча девятьсот сорок первого года». И он давал им прикурить, своим курсантам. Он вспомнил сейчас, что на стрельбах после марш-броска потеряли в снегу три гильзы. Было такое положение, что гильзы сдавались и считались наравне с патронами, если еще не строже. И он заставил весь взвод искать свои гильзы. Они искали их всю ночь. А сам он, Деборов, в шинельке, в хромовых на один носок сапогах стоял тут же, не дав людям возможности увидеть, что он замерз до смерти, что он уже не чувствует своих ног и они ему кажутся палками, а потом пришло такое ощущение, точно он ходит на коленях, прямо на суставах, а остальных ног у него не было. В эту ночь они нашли гильзы, но трое отморозили ноги. А у двоих отняли по два пальца на руках. И один из них был вот этот узкоголовый седой человек, который смотрел ему сейчас прямо в самые зрачки.

— Ты не помнишь, — сказал солдат, — ты упал. А взвод повел я. И мы вышли к опушке под самые танковые пулеметы. Но мы вышли тогда…





Дмитриев показал Коршаку пулю: она еще не утратила своих очертаний, хотя окислилась и приобрела цвет старой крови и на ней оставались волокна человеческой ткани. Он держал ее на ладони.

Через полгода Коршаку потребовалось, чтобы Дмитриев профессорским оком глянул на то, что натворил «на медицинскую тему» Коршак.

Внизу в гардеробной пришлось долго ждать оттого, что не давали халата. Дмитриев, поговорив по телефону с Коршаком, забыл распорядиться, а теперь его в кабинете не было. Но потом он появился внизу. Сбежал с лестницы — почему-то очень стремительно он шел, необычно даже для него.

— Прости, проникающее ранение привезли. Позвони завтра. — Была крохотная пауза, когда Дмитриев ждал от Коршака деликатности, но Коршак промедлил, и тогда Дмитриев сказал резко:

— Хорошо. Одевайся! Со мной пойдешь!

Он был сердит до того, и рассердился еще больше из-за настырности Коршака, шел впереди так, что тот едва поспевал за ним и говорил себе под нос, предоставляя Коршаку разбирать и прислушиваться на ходу, что он там говорит. А это очень неудобно — человеку большого роста вообще трудно поспевать за низеньким, а тут еще и отвечать что-то надо, а не слышно.

И все же Коршак понял, что раненый — молодой парень. Сам в себя стрелял, что его привезли совсем недавно, всего полчаса назад. Дмитриев только сказал Коршаку — «приезжай», положил трубку, как позвонили в приемный покой. Парня везли из дальнего глухого городка, оказав ему там первую помощь. Мало того, Дмитриев — тоже на ходу — сказал еще и то, что человек уже однажды умер в санитарной машине, ребята, которые ездили за ним, спасли его, что машину гнали по здешним невероятным дорогам со скоростью более ста километров в час. А после тайфуна разрушены мосты, их перетаскивал военный тягач, и все это время доктор — Коршак не знал этого доктора и не мог представить себе его — держал на весу в руках то ампулу с кровью, то с плазмой, то с физраствором. И парень еще жив. И черт его знает — возможно удастся…

Тут они пришли. Дмитриев никогда так много не говорил с Коршаком о своих медицинских делах, а тем более о пациентах. И сейчас говорил он собственно не для Коршака, а для самого себя, и был взволнован и весь погружен в предстоящее.

Больного еще не увезли в операционную. У входа в ту палату, где он лежал, толпились больные, медсестры, торчал подол халата из дверного проема — какой-то доктор что-то делал над больным. Перед Дмитриевым расступились. И Коршака — в докторском, не гостевом халате, в колпаке тоже приняли за незнакомого, но светилу. И Дмитриев кивком головы позвал его за собой.

Раненый был в сознании и контактен — это произвело на Коршака такое впечатление, что мурашки пошли по коже. Человек лет двадцати двух, немного рыхловатый для своей молодости, лежал на спине лицом вверх, тело его было укрыто только по пояс простыней. На левой стороне груди, которую он прикрыл рукой вяло и не касаясь — толстая серая повязка-наклейка. С бледного — под цвет постельного белья — лица с надеждой, заискиванием и страхом смотрели горючие темные глаза. Он даже не смотрел — он молил взглядом о жизни, просил, чтобы ему кто-то подал надежду, чтобы кто-то убедил его — мол, плохо, гадко, страшно ты поступил, но в конечном итоге все обойдется, еще немного будет тебе больно и все обойдется. Но никто ему этих слов не сказал.