Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 105



Каждое мгновение!

Дмитриев и Колесников

— Ну, ты живой там?

Громово-гулкий голос, словно сам танк сказал это. В пробоине маячило лицо вохровца — солдата военизированной охраны, который дежурил у свалки битой военной техники.

— Да, да, — торопливо и громко отозвался Коршак. — Все нормально.

— А здорово их! — радостно, как равному, сказал вохровец по ту сторону чужой брони и в то же время рядом.

— Здесь разорвался наш снаряд и побил их, — отозвался снова Коршак.

— Здорово их! — гулко прогрохотал опять голос вохровца. Его лицо из пробоины исчезло, а появилась корявая старая рука, которая любовно огладила рваные края пробоины. Потом и рука исчезла.

— Смотри, смотри, ленинградец, — уже издали, не усиленный железной емкостью раздался его голос. И вновь все затихло.

Потом ему стало казаться, что он не в подбитом немецком танке, а летит в открытой кабине сквозь белесые облака. Сначала облака были плотными и перед глазами стояла белесая мгла, ничего не было видно ни впереди, ни по сторонам. Прохладная влага обтекала лицо, скользила по челу, холодила виски, он чувствовал эти струи. Полет был плавным и ровным, словно кто-то бережно-бережно нес Коршака по небу. И он удивился про себя, что никого из экипажа, ни Колесникова, ни второго пилота, ни бортинженера нет рядом. «Неужели и в кабине такой плотный туман? Так не бывает, — лениво думалось ему. — А может быть я сплю?»

Он не ответил себе на этот вопрос — опять в поле зрения появилось треугольное лицо пожилого вохровца. Вохровец маячил сквозь поредевшие волокна облаков. Его лицо было коричневым, почти черным от загара и все изрезано белыми, оттого что не загорели, морщинами. И потом облака исчезли. И Коршак понял, что видит наяву уже по эту сторону жизни — лицо человека над собой. Человек был в белой врачебной шапочке, марлевой маске.

Это был Дмитриев. Профессор Дмитриев, хирург, заведующий кардиологическим отделением клиники.

И голосом вохровца он сказал — почти теми же словами, только более правильно и без вопроса в голосе:

— Ну, вы живой там?

Потом лицо это исчезло, но голос возник снова.

— Все идет правильно… Я пошел к себе. Следите за давлением. Все время следите за давлением…

Теперь Коршак шаг за шагом восстанавливал то, что было с ним прежде — до этой палаты и до Дмитриева — вспоминались пустяки, мелочь, вроде постоянных ссор с Марией, когда приходилось затрачивать неприкосновенный запас духа. И вдруг время сомкнулось. Он вспомнил, как все было.

Совершил вынужденную посадку Ил-четырнадцатый. Самолет попал в эпицентр циклона нелепо — кто-то не предупредил этот борт, медленно ползущий над среднеазиатскими пустынями, о надвигающемся циклоне. Диспетчерские поснимали с неба свои машины, а до этой никому не было дела. Ил-четырнадцатый, обновленный в последний раз в своей долгой и трудной жизни, с новыми рультросами, моторами, винтами, с чистеньким — не в трещинах и потертостях от очистителей остеклением кабины, возвращался с южного завода после капитального ремонта.

Самолетный барометр, арретированный на высоте, катил свои усы влево от нуля и в тот момент, когда командир ответил на запрос очередного пункта наблюдения, кто он, откуда и куда держит свой путь, циклон уже закрыл им выход на финишную прямую. И его надо было обходить севернее, значительно севернее — на полтысячи километров, или менять эшелон и уйти на шесть километров с двух восьмисот, которые они набрали-то с огромным трудом, точно на себе несли весь этот груз — гарнитуры и тонну горючего на своих плечах, даже пот струился по осунувшемуся и замкнутому лицу командира и по костлявому, уже не улыбающемуся, некрасивому лицу второго пилота. Борттехник сидел на откидном сиденьице между креслами пилотов, то приоткрывая, то призакрывая створки капотов, потому что грелся немного правый движок и сбрасывал полсотни оборотов еще до взлета. Хандрила свеча, и надо было ее заменить, но борттехник забыл это сделать.

Вверх они пойти не могли — циклон; грозовая облачность, посверкивая электросварочными вспышками, закрывала все видимое впереди пространство. Но пока она была еще далеко, был виден белесо-курчавый верхний ее край, а над ним пламенело голубое небо со звездами. И все казалось, что и тут они найдут выход из положения, и пока самолет подползет к этой клубящейся и время от времени взрывающейся массе, откроется окно. Или земля даст обходной курс, или возникнет по курсу площадка.

А между тем внизу кончилась степь и начался пока еще невысокий, но уже исключающий свободное приземление горный хребет. Это были его предместья. Но земля молчала. И значит, ничего страшного не могло с ними случиться. Хотя время от времени сердце командира экипажа тонко и больно вздрагивало, но он перебирал пальцами на рожках штурвала, заставлял себя успокоиться. А потом он спросил радиста, что там, внизу, — молчат?

— Молчат, командир, — ответил радист. — Только в эфире тихо. Здесь обычно такой гвалт стоит, как на Мысе на птичьем базаре.

— Помнишь Мыс? — спросил командир.

— Помню. Неделю погоды ждали…

— Так что же тут тихо?



— Не мое дело, командир. У нас как? Сказано — сделано. Не сказано…

— Возьмите градусов пятнадцать севернее, командир, — сказал штурман.

И когда Ил выбрал эти градусы, они все увидели, а штурман из своего бокового блистера раньше всех — и сзади тоже во всем своем устрашающем великолепии клокотал грозовой фронт. Словно завороженный, смотрел на него штурман, не в состоянии вымолвить ни слова. И оттого, что здесь над ними, в этом пока еще огромном, но прямо на глазах сужающемся «окошке» с азиатской щедростью палило солнце, оттого, что с детской радостью сверкала на крыле перед штурманом новенькая заплата закрылков, гроза показалась особенно жуткой…

— Вы что-то притихли, штурман, — констатировал командир. Они были на «вы».

— Посмотрите влево, командир…

Командир взглянул и присвистнул.

— Ну, и как теперь, товарищ штурман?

Штурман молчал.

— Вверх нам не по рылу. Не вытянем. Верхний край фронта тысяч семь? — сказал командир.

— Такая гроза… все десять.

— И под нее не втиснешься. Что там внизу у нас?

— Горная страна у нас внизу.

— И ни одной полянки?

Штурман обозлился:

— Откуда я знаю?! Я здесь на рыбалку не ходил.

Второй пилот судорожно сострил:

— В горы ходят на охоту, штурман. Рыбалка вся у нас.

И при этих словах второго пилота каждый из них, всяк на свой лад, представил себе всю огромность пространства, которое им надо было преодолеть, чтобы, наконец, очутиться дома в родном городке, зажатом меж двух горных хребтов. И пусть потом труднейшие рейсы вдоль горных ущелий, на Курилы, откуда никогда не выберешься вовремя из-за ветров и дождей, пусть что угодно. Только бы не это. Только бы… Да неужели же выхода нет?!

— А первый движок выровнялся, командир, — сказал борттехник.

— То есть как это выровнялся?

— Так он полсотни оборотов не добирал — теперь отдышался.

— Вот вернемся домой, я тебе, бортовой, отдышусь. Я тебе отдышусь! У него движок барахлит, а он — молчком! Вот он — бог, прямо по курсу. Перед ним тебе обещаю. Отдышался… А я думаю, что вправо потягивает, а у него движок киснет!

Все это сейчас не имело никакого значения; ни ошибка борттехника, которая исправилась сама по себе, ни вяло гневная тирада командира, ни обиженное помалкивание штурмана. Значение имели только грозовой фронт по кругу и непреодолимое, непонятное, глухое радиомолчание земли. И командиру вспомнилось — оказывается, даже в самые наинапряженнейшие мгновения жизни что-то вспоминается — вспомнились командиру стихи того парня, которого они в год перед ремонтом таскали с собою по северным точкам, над морем, над архипелагом, развозя картошку и тушенку, посылки и письма, запчасти к грузовикам и катерам. Каким прекрасным показалось командиру, как детство, то время. А парень этот читал чьи-то стихи, говорил, что не свои… Как это там? За три месяца полетов да неделю сидения на мысе из-за совершенно невозможной погоды, когда стеной стоит дождь, выучишь не только стихи — предполетную инструкцию выучишь наизусть.