Страница 9 из 105
И Коршак увидел, что под спиной, под правым боком раненого расползается темно-красное пятно, и оно зримо растет.
Дмитриев не успел как следует осмотреть больного всего, как он привык это делать. Он осмотрел только ранение, признавая неотложную срочность операции, и приказал отправлять его на стол. А того еще не успели приготовить, еще только медсестра на столике у окна готовилась ввести ему предварительный наркоз — внутренний, и у Дмитриева осталось время на то, чего он не сделал. И он спросил раненого сухо и требовательно:
— Одного я не могу понять, дорогой, почему? Почему ты это сделал?
Человек находился на той ступени самосознания, когда ему было не до стеснения — он свободной рукой сдвинул вниз со своего тела простыню.
— Смотрите, какой я…
— Какой! — гневно сказал Дмитриев. — Вот это? — и он тронул пальцем ущемленную от рождения крайнюю плоть парня. — Вот это?! Это тебе могли убрать за пять минут, ножницами…
Дмитриев был жесток. Может, не надо было говорить так. Но он сказал от гнева, от обиды — именно от обиды. Коршак отчетливо разобрал в нем такое свойство его души — искренне и глубоко обижался он на человека, причинившего себе сознательный вред. И объяснять не надо было, почему он обижается. Коршак вспоминал, как Дмитриев вытаскивал «оттуда» его самого.
— Что кровь? Резус взяли?
— Взяли, — отозвалась от окна сестра. — Вторая, минус.
Сначала Дмитриев согласно кивнул. Но вдруг встрепенулся.
— Минус? — переспросил он.
— Да, минус, профессор, вторая, минус.
Дмитриев посмотрел на доктора, который все это время маячил, склоненный над ногами раненого и теперь, распрямившись, оказался длинным молодым и носатым. Потом на сестру, потом на раненого. Затем скользнул глазами по Коршаку, и снова стал смотреть на доктора.
— Сколько перелили?
— Я — две ампулы. Но там ему перелили тоже две, больше у них не было.
Подошла сестра со снаряженным шприцем.
— Подождите, — резко остановил ее Дмитриев. Он нагнулся над раненым, заглянул ему в зрачки, раздвинув пальцами веки.
Раненый терял сознание. Он что-то лепетал неразборчиво.
— Не надо перегружать, — сказал Дмитриев. — Везите так.
И вышел.
У кабинета в конце коридора их обоих догнал длинный доктор.
— Откуда мне было знать? Там же они не могут установить резус!
— Плазму, плазму надо было, обалдуй вы этакий! Плазму!
— Я и плазму лил. Но и они кровь лили.
— Две ампулы — не четыре. Вы понимаете, что чудес не бывает? Не бывает чудес на свете!
Дмитриев почти кричал. И в клинике было тихо. Голос его слышали все и принимали происходящее с профессором как должное.
Длинный доктор остался в коридоре, а Дмитриев, пропустив Коршака вперед, пошел к себе в крохотный и чистенький кабинет.
Коршак молчал. А Дмитриев сейчас, когда все стало ясно, когда он разрядился, когда уже ничего изменить было нельзя и ничего более делать до самой операции не нужно, немного успокоился.
— Интересно? Так вот слушай, если интересно. Этот дурак, этот туземец стрелял в себя из ружья. Он, видите ли, «такой». Жаканом стрелял. Дурак. Сквозное — лопатка в клочья разбита. Потому он так руку и держит. У него была девица. И она ему изменила. Он думает, что она ему изменила. Они два года дружили, а потом она ушла с кем-то в кино… Он же дальше целований не мог пойти. А там амбулатория рядом. В тридцати метрах от его дома амбулатория. И мужик там хороший работает. Все что угодно пришить может. И приживется. Только он в крови ни черта не смыслит. И вкатил четыреста миллилитров второй группы с плюсом. С плюсом! А мой обалдуй еще столько же добавил. И тоже с плюсом. Ну, того понять можно — темень. А этот — ординатор, оператор прекрасный, ученый, ити его мать! Кандидат, черт бы его побрал! Что теперь делать?!
— Я тебе не советчик. Ужасно все это, профессор. Будешь оперировать?
— А ты не советуешь? — с издевкой спросил Дмитриев. — Буду! — И, почти уже успокоясь, добавил негромко: — Это я своему обалдую наврал, что чудес не бывает. Бывают чудеса… Ну, пошли…
И когда они вышли, и когда Дмитриев крошечным ключиком запер жиденькую фанерную дверь, он сказал:
— Хотя и редко.
Он оказался прав — случайно, нечаянно прав оказался Дмитриев, как объяснил он Коршаку после всего, что было дальше, что не дал сестре произвести премедикацию в палате. Едва в операционной раненому через установленную на все время вмешательства канюлю ввели гексенал — сердце его остановилось, упало давление.
Поверх стерильного халата на Дмитриеве еще не было пластикового передника. И сам он еще стоял поодаль от стола с поднятыми вверх, готовыми к работе руками и смотрел на действия анестезиологов.
— Сердце! Сердце! — голос анестезистки сорвался на визг.
— Нож! Нож! — проревел Дмитриев, буквально рушась к столу. — Я сказал — нож! — Дмитриев с силой отшвырнул скальпель, что подала ему Рита. Скальпель тоненько, точно стальная пружинка, взвизгнул в углу операционной.
Он буквально рвал грудную клетку. Длинный доктор не успевал перевязывать сосуды и подхватывать крючки. Дмитриев рвался к остановившемуся сердцу. На пятой минуте он достал его, взял в руку и начал ритмично и сильно массировать, сжимая и расслабляя пальцы. И на седьмой минуте только оно пошло само. Оно пошло само. Дав длинному доктору возможность привести операционную рану в порядок, Дмитриев отодвинулся от стола. На него хотели надеть передник — весь халат на груди промок от чужой крови и лицо Дмитриева было в крови. Но он локтем отодвинул руки медсестры с передником, протянутым ему. И остался стоять так — в своем страшном одеянии. Тогда та же медсестра — Коршак потом разглядел, как она красива и нежна, как опасно она одета — в тоненьком, почти прозрачном халатике на голое тело, даже без лифчика — прикурила беломорину и своими руками сунула папиросу в рот Дмитриеву. Дмитриев несколько раз затянулся почти без передыха, вытянув губы дудочкой, отдал ей папиросу и только тут выдохнул дым.
Энцефалограф не писал биотоков. Чуда не произошло. Два природные начала, каждый в отдельности обеспечивающий жизнь, вместе убивали. Система искусственного дыхания вздымала, словно у живого, грудь мертвого человека. И два часа Дмитриев, длинный доктор, убитый горем и собственной промашкой, Коршак, ошеломленный всем увиденным, потрясенный, просидели на низенькой длинной скамейке в стерилизаторской, где аппаратура, сопя паром, готовила инструментарий к новому делу.
И Коршак, выйдя оттуда, понял, что никуда никакой своей рукописи «на медицинскую тему» он не пошлет. Но вернуться к Дмитриеву в кабинет и забрать портфель с рукописью не было сил. И он утешал себя, что тому не до чтения всякой ерунды, ходил до самого позднего вечера по городу и вернулся домой, а потом лег на тахту, не включая света, и всю ночь пролежал, глядя в потолок.
Дмитриев позвонил на другой день к вечеру.
— Слушай, ты за кого меня принимаешь?
— То есть? — переспросил Коршак, чувствуя, как падает сердце: прочел, значит…
— Ты знаешь, сколько стоит моя минута? Целый день я тебя разыскиваю… Ведь орал же — скоро надо, под суд отдадут!.. А сам…
— Наверное, Мария выключала телефон. Я всю ночь работал…
— Принимается. В общем, приходи, у меня есть немного времени, поговорим.
— Можешь посылать, — сказал Дмитриев, кладя ладонь на рукопись. — Хотя я тебе и не судья. Ошибок по моей части мало. Я их карандашиком пометил. Ты вот санитарку послал за кровью на станцию переливания. Ей-богу, нельзя этого делать! Голубчик ты мой, она же со шваброй, с судном дело имела! Халат на ней — это он с виду белым кажется, а ты ее за кровью… Помилуй бог! От ее рук на ампуле такое останется… Гиблое дело…
— Я исправлю это, — тихо проговорил Коршак.
— И вот еще — нет такого — «перелом основания свода черепа». Это две самостоятельные гадости. Разные они, смотри вот…