Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 105

— Вы простите меня, — сказал Дмитриев. — Вот я вижу шрам. Это огнестрельное, по-моему, пулевое ранение…

Деборов уже справился со штанами и майкой. И теперь, в подтяжках, в майке и брюках, облегающих его животик и торс почти до самых подмышек, выглядел уже совсем иным, и голос его, несколько мгновений до того растерянный, приобрел какие-то еще не железные, но уже привычные ему нотки.

Дмитриев, не поднимая головы над историей болезни, методично и четко сказал:

— Вас надо оперировать. Вам сорок семь лет — начало зрелой жизни. А у вас осколок или пуля. Это инородное тело не давало себя знать. Теперь оно намотало на себя столько клетчатки, что если вы будете тянуть — вам не выжить.

Он сказал эти страшные слова и сам оторопел. Он не собирался их говорить вот так жестко и четко — можно было найти какие-то иные слова, но тут он почему-то не смог так себя вести, как привык. У него в приемной еще сидели больные, которых он знал и которых еще не видел. Но было — и Дмитриев это отчетливо понимал — было и другое. Что-то во всем облике этого человека заставляло его быть жестким, и он сказал так. Он понимал, что больной этот давно переложил заботу о собственном здоровье на жену и государство. И он возбуждал в нем неприязнь.

И тон, которым этот человек задавал вопросы и в котором обнаруживалась совершенно понятная, человеческая тревога, был прикрыт каким-то иным тоном, где звучало обиженное недоумение, почему с ним, много значащим в хозяйстве народном, должно произойти такое.

И вдруг Дмитриеву стало жаль Деборова. И он, наконец, поглядел тому прямо а волглые и нагловато беспокойные глаза. Что-то такое, что происходило в нем всегда, — произошло, и теперь Дмитриева уже совершенно перестали волновать и манера поведения этого человека, и тон, каким он говорил с ним, и все то, что он, Дмитриев, думал перед этим обо всей его жизни и жизни вообще.

— Вам нужна операция, — у Дмитриева сейчас почему-то болело то самое место, которое должно было болеть у этого человека. Дмитриев каким-то внутренним зрением видел это новообразование, темное в сгустках крови, в переплетениях кровеносных сосудов.

С этого разговора каждое утро Деборов поджидал его внизу на скамеечке среди прочих больных. И Дмитриев, выходя из машины перед железными воротами клиники, сквозь решетки ее уже видел Деборова с неизменной вчерашней — утренних еще не могли принести — газетой в руках. Деборов с каждым новым днем, проведенным в клинике, приобретал нормальный вид больного человека, которому уже некем и нечем командовать и который всем ходом его теперешней жизни был сосредоточен единственно на своей личной судьбе, Деборов следил, как Дмитриев выходит из машины, как идет по асфальтовой дорожке к центральному входу, как здоровается с врачами и сестричками, как помахивает портфелем, и ждал того мгновения, когда Дмитриев ступит на ту ступеньку, где Деборов уже может посмотреть ему прямо в глаза. И здесь, на верхней ступеньке, у самой двери в клинику, они встречались глазами. И Дмитриев потом, принимая у тети Вари свой белоснежный, всякий раз накрахмаленный до ломкости халат, поднимаясь по влажной, только что протертой лестнице в свое отделение, здороваясь на ходу с теми, кто оказался на его пути в этот самый час «пик» в клинике, когда одни сдают, а другие принимают дежурство, все помнил горячий, ищущий, больной взгляд Деборова. И ему было не то чтобы неприятно, а как-то не по себе. Помнить этот взгляд и помнить о том, что этот человек сидит там на скамеечке у мрачной стены клиники.

Он понимал, что Деборову тут все было непривычным: и то, что палата на четверых, а не на одного, как он привык, лечась временами от систематических пневмоний в специальной больнице здравотдела (там у него под ногами лежал коврик, в палате — телевизор, кровать была покрыта желтым верблюжьим одеялом и было широченное, промытое, легко открывающееся окно во всю стену, и выходило оно в парк, за которым виднелась огромная река), и то, что ему так же, как и всем, приходилось торопливо спускать пижамные штаны, подставляя белую ягодицу, как только сестра появлялась в палате с несколькими, снаряженными лекарством шприцами в кюветке. Ему было непривычно идти в столовую в толпе, которая не медлила, потому что можно прозевать удобное место. И к тому же надо самому нести свою ложку и стакан. Дмитриев знал это, потому что консультировал в той больнице. Деборов на самом деле был смущен всем этим и ошарашен и даже планировал обратиться к главному врачу, чтобы прекратить это безобразие. Но самым трудным для Деборова было другое — запрещалось курить в палате и коридорах, запрещалось курить и обитать на лестницах клиники.

Палату вел молодой хирург по фамилии Казачков. И фамилия эта соответствовала внешнему облику доктора. Пока его Деборов видел в халате и колпаке, со стетоскопом на груди, молодость Казачкова, тонкость черт его умного худенького и по-мальчишески красивого лица еще не мучила его. Но однажды, еще до гипертонического криза, Деборов увидел Казачкова утром на улице — тонконогий, в коротенькой щегольской курточке, в шапочке с помпончиком, в брючках-дудочках, — он пришел в ужас. С каждым своим визитом к Деборову Казачков все серьезнел и серьезнел, а Деборов, морщась, отворачивая свое лицо к несвежей стене, подчинялся ему, односложно отвечал на обычные вопросы. Наконец появился и Дмитриев. Деборов не мог заставить себя подобреть — личная обида жила в нем на Дмитриева, хотя понимал он, что тот ни о чем не догадывается и, наверное, не должен догадываться. Но обида эта подступала к горлу с такой силой, что когда Дмитриев, пододвинув крашеную больничную табуретку к кровати Деборова, сел, упираясь жесткими сильными коленками в продольный брус кровати, и взял неожиданно мягкими и горячими руками руку Деборова, Деборов заплакал.

Он отвернулся к стене как всегда, он давил в себе этот плач, стискивал губы, но у него ничего не выходило.





Дмитриев не произнес ни слова. Деборов плакал. И пока он плакал, Дмитриев все еще держал его руку, хотя в этом никакой нужды уже не было. И все же он сказал:

— Ну, что это вы… Ну, ради бога!

Он в таких случаях говорил «голубчик, не стоит», объяснял или притворялся, что объясняет нестрашную истину. А тут он ничего более не добавил. Он подумал про себя, что нужно оперировать и оттягивать операцию нельзя. Деборов не только не набрался сил — после крови и плазмы, после всего, что ему влили, а, наоборот, терял ее, эту свою силу. И Дмитриев, как ему показалось, понял, что происходит здесь с этим человеком.

— Я уберу это у вас, успокойтесь, — сказал Дмитриев. — Я убрал бы все это раньше, но нам, — он сказал не мне, а нам, — хотелось укрепить вас. — И он улыбнулся ему — Деборову, хотя вовсе не собирался этого делать.

— Когда? — отрывисто и сухо спросил Деборов.

— Ну, допустим, послезавтра, — ответил Дмитриев. — Можно было бы и завтра, но вам нужно успокоиться. Вот возьмите и настройтесь.

— Хорошо, — ответил Деборов. — Чем скорее…

Это была пуля. Дмитриеву пришлось повозиться, выделяя новообразование — в трудном месте оно возникло. Санитарочка, когда он, отделив часть препарата ни гистологию, бросил остальное в тазик, хотела убрать этот тазик, Дмитриев сказал:

— Не трогайте, для коллекции сохраним. Вы же знаете нашу коллекцию?

Коллекцию здесь знали — более сотни самых неожиданных предметов понадоставали за те шесть лет, что существовала эта клиника. И Дмитриев держал все это в коробках из-под лекарств у себя в профессорском кабинете в шкафу. Там были осколки снарядов и мин, были камни и монеты, были обломки лезвий и дробины, были пыжи и вилка, там был и обломок бычиного рога — боднул как-то чуть не насквозь своего скотника бычище.

Выходил после операции Деборов неожиданно четко и твердо. Дмитриев ожидал, что тот будет капризничать, киснуть, что его надо будет поворачивать, чтобы не возникло застойных очагов в легких и т. д., что бывает в том случае, если человек после операции малоактивен. Деборов прекрасно ел, возился, кряхтел и посапывал, словно проверяя, не осталось ли той старой грозной боли в его груди. Боль была. Но она была какая-то радостная, снаружи, болели швы, болели пересеченные ребра, но они заживали с каждым часом, и Дмитриев отменил сначала промедол, потом и другие анальгетики. На шестой день Деборов пошел. Дмитриев стремительно летел по клиническому коридору, к главному врачу — ругаться. И чуть не сшиб Деборова. Тот, перекошенный, с дренажной банкой в кармане пижамы, брел в курилку.