Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 15

Однако мы знаем, что от тщеславия глупеют, и Антельм тому пример. Если отбросить все восхитительные особенности, язык, на котором изложены его научные труды, — наш. Однако Антельм разговаривает на нем изредка. Его родной диалект — провансальский, именно на нем ученый изъясняется каждый день и не собирается отказываться от этой привычки. А как иначе его поймут деревенские мальчишки, для которых французский — это язык школы, абсолютно бесполезный, если вдруг нужно рассказать о животных, обитающих в этих краях, об увиденных птицах, о добыче и урожае, о жизни за пределами книг? Даже учитель, наказывающий учеников за разговоры на диалекте, не брезгует провансальским, едва только выйдет из школы. Язык этих страниц понятен Антельму: он на нем пишет, он изучил его, как и латынь, однако ученый с ним не родился.

Антельм обожает Лафонтена, самого французского среди поэтов, однако не может не терять самообладания, обнаружив в некоторых баснях, что великий писатель был лишен его, Антельма, дара Неподражаемого Наблюдателя… Ученый не стесняясь обращается к Лафонтену, наверное стремясь вогнать в краску уже лежащего в могиле баснописца. Антельм возражает: в стрекозах нет и капли легкомысленной праздности, а муравьи отнюдь не скряги.

Он-то точно знает, кто такая стрекоза и на каком восхитительном языке она поет — на том же, что гуляет в их краях. Говорят, диалекты полны невежества, лучше обратиться к наречиям греческих и римских богов, которые так и не отдали первенства, а лишь спрятались за образами и звуками его друга Федерика Мистраля, первого из фелибров[3]. Тогда Антельм пробует невозможное: перевести эту поэзию ветра и света на общепринятые идиомы.

Результат ему нравится. Скромность не входит в число его первостепенных качеств, и, без лишнего хвастовства, Антельм — неподражаемый наблюдатель, он как никто понимает всех, кто копошится у наших ног или летает над головами, так что и в области рифм и строф тоже неплохо справляется.

«Осмелюсь ли я вставить эти незаурядные рассуждения о стихосложении в свои небольшие труды о популяризации науки, которые приносят мне мировую славу?»

Он осмеливается.

Но в тот момент, когда нужно отправить рукопись новой статьи в печать, Антельма вдруг охватывает сомнение, что случается крайне редко. В конце концов, поэзия не является его специализацией. Тогда перед французским переводом «Стрекозы» он добавляет пару строк, которые приписывают это переложение с провансальского «одному другу», о чьих талантах Антельм отзывается с большой теплотой.

Святая простота!

Отвага. Бессилие

Однажды мальчишка решился. И отправился к ней. К Колдунье.

Это случилось под конец летних каникул. Поначалу он шел быстро, но потом все медленнее и медленнее: чем больше слабела его решительность, тем сильнее билось сердце.

Заметив дом издалека, он едва не бросил эту затею. Парень представлял себе уродливую хижину посреди поляны, над которой в любое время года витал туман. Но нет. Этот дом стоял неподалеку от хутора и, казалось, даже являлся его частью. За пять минут Колдунья могла раздобыть молоко и сыр с фермы по соседству (может, даже под угрозой проклятия).

Мальчик инстинктивно, не отдавая себе отчета, снял очки, словно этим невинным жестом пытался вернуть расплывчатую картинку в ужасающую ясность действительности, будто стремился превратиться в ребенка, которым был ранее, и оказаться вне досягаемости.

И тем не менее он шел вперед. Еще несколько шагов — и придется постучать в дверь, а затем… Нет, не хватало слов, мысли путались, лучше уж повернуть обратно и отказаться от этой затеи: «Какой же я глупый, уже здесь, и вот, когда достаточно руку протянуть, звучит другой голос. То, что ты делаешь, очень неразумно, она посмеется над тобой, может даже накажет каким-нибудь ужасным способом». Каждая мышца в его теле кричала о побеге, от одной только мысли развернуться и мчаться до потери пульса до самого дома приливали силы. Слепень повернул обратно и бросился со всех ног — как вдруг врезался в нее, будто она выросла из-под земли или прилетела на бесшумном облаке, чтобы у парня не осталось никаких путей к отступлению.

— Что тебе нужно от меня, мальчик?

(«Мальчик» не обижается: ему скоро пятнадцать, но выглядит он на двенадцать, а его сердцу и того меньше — иногда оно по-прежнему принадлежит слепцу, которого излечил Старик.)

Ее интонация скорее веселая, чем угрожающая, однако Слепень не улавливает нюансов: он больше ничего не видит, не слышит, в его жилах застыла кровь.

— Заходи.





Легкий толчок в спину, и он оказывается внутри. В ловушке!

Кончена история про отвагу. Кончена история про Слепня. Остается лишь бессилие. И доктор Ларивуа.

— Антельм, вы прекрасно знаете, что ваши жесткокрылые — организмы гораздо более примитивные, чем мы. Их довольно просто поймать. Я вижу, насколько вы ослеплены знанием об этих крошечных невеждах, которые руководствуются одним лишь инстинктом, когда нужно атаковать жертву, ввести какое-то количество яда в определенное место и парализовать беднягу, не убив.

— Да, — подтвердил Антельм, — так жертва превращается в прекрасный контейнер из живого мяса для личинок, которые наберутся сил и смогут вдоволь питаться. Я восхищаюсь, это правда, тем, что, прицеливаясь, насекомые не ошибаются и на сотую долю миллиметра или унции в дозировке яда. Я поражен, что они инстинктивно знают о недостатках своего организма и выполняют миссию хладнокровно — только так можно не ошибиться. А больше всего я поражаюсь тому, что вы, врачи, со всей вашей тщетной наукой и близко не способны на такие подвиги. А почему? Да вы ничего не знаете! Вы не только понятия не имеете о точке, в которую следует атаковать…

— Если, конечно, такая точка существует, мой дорогой Антельм. Вы очень наивны в своем стремлении превозносить жизнь жесткокрылых над нашей…

— …Но, кроме того, вся ваша химия не способна погрузить человека в бесконечную летаргию, которая неизбежно приведет к смерти. Все, что вы переняли у природы после стольких попыток, — это шприц!

— Скажите мне, Антельм, какого черта нам искать этот обездвиживающий нектар и ту самую невралгическую точку? Конечно, случается, что Наука приводит нас к неожиданным открытиям, но вот это открытие, даже случайное, прорастет скорее в голове преступника или сумасшедшего, чем врача. Я прекрасно понимаю, что вы пытаетесь доказать: и за тысячи пациентов мы не продвинулись до уровня обыкновенной осы. Но тем не менее это прогресс, позволивший нам предпочесть разум животному инстинкту, который озабочен лишь сохранением вида из поколения в поколение. Ради всего святого, перечитайте Сенеку: наша грива никогда не сравнится с львиной, наш бег всегда будет медленнее лошадиного, но наша особенность, разум, стоит того, чтобы его взращивали пуще всех остальных качеств…

— В конце концов, — колдунья теряла терпение, — что ты хочешь знать? Ты уже с четверть часа мямлишь что-то невнятное. Ты пришел не ради себя, а ради кое-кого, чье имя не можешь назвать. Ты просишь не яд, а что-то другое, как ты сам сказал, лекарство наоборот. Какую-то микстуру, медленное действие которой можно будет спутать с болезнью. И нет, этот кое-кто тебя ни о чем не просил, но ты сам догадался, что он желает, чтобы кое-кто другой постепенно умер. И ты пришел ко мне за помощью в этом деле? А что ты дашь мне взамен?

Испугавшись еще чуть-чуть, но не слишком, Слепень поправил очки и разглядел в колдунье обыкновенную крестьянку, а в порче и заклинаниях — лекарства и травы доброй женщины.

— Я всего лишь ребенок, но когда-нибудь я обязательно вам отплачу.

— И чем же, интересно?

— Я найду способ.

— Надо же! Ты хорошо видишь только через эти стекла?

— Я отважный.

— Мне так не показалось, когда я увидела тебя дрожащим под дверью.

— Я просто хочу изменить жизнь кое-кого, кто защитил меня и повлиял на мою судьбу.