Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 59

Поясним. Любой из священных текстов в той или иной мере темен, иррационален, абсурден (догмат о триединстве Бога, к примеру). Сознание преодолевает абсурдность или неясность канона путем его интерпретации, толкования; на этом принципе и построена вся культура феодальной формации. Но если толкование, приведение текста к общему знаменателю становится корыстно спекулятивным, то при социальном кризисе

это вызывает протест и лютеровское требование вернуться к первоисточнику. Однако при таком возвращении абсурдность

или же странность текста оригинала, если она не чрезмерна, что исключает коммуникацию вовсе, начинает мыслиться как самодостаточность, объективность и независимость истины от

воспринимающего ее субъекта («Ваша идея безумна, вопрос только в том, достаточно ли она безумна, чтобы оказаться верной», — вторит протестантскому реформатору ученый XX века). То есть складывается, хотя и в «негативе», модель, праобраз, объективного знания, реалистической культуры Нового време-ни49. Лютер утверждает идею абсолютного, а значит, и равного ничтожества всех перед Богом; но тем самым отрицается иерархичность средневековья. Лютер низвергает попов, сделав «попами» мирян; но тем самым и мирские дела превращаются в «служение» и «призвание», духовная и материальная деятельность радикально сближаются, на новом витке воспроизводя мифологическую, жреческую неразрывность духовного и практического; создается предпосылка для введения «духовного» производства в «материальное». Нетрудно заметить и то, что подавление субъективности посредников между источником и получателем информации, если называть это сегодняшними словами, и одновременное высвобождение индивида — восприемника объективного знания — из плена конвенциональных общностей — это та же самая «формула», которая лежит и в основе нового производства, в области, бесконечно далекой от предмета забот Лютера. Но не только нового производства...

В структуре лютеровской реформы скрыт простой и универсальный принцип: смена эмпирической точки зрения на

умозрительную, «земной», субъективной на «небесную», объективную. Если отрешиться, абстрагироваться от конкретностей, частностей, то нельзя не увидеть, что различие между католической и протестантской конфессиональными парадигмами строго аналогично различию между вселенными Птолемея и Галилея (шире: между средневековой, так называемой «готической», и нововременной, объективно-научной, парадигмами знания).

Галилей, а равно Коперник или Джордано поступают поразительно сходным с Лютером образом: меняют земную,

субъективную точку зрения на объективную, «небесную», противопоставляют зрению умозрение. Если это и бунт, то лютеровский бунт на коленях. Ведь чтобы заявить: Земля — шар, вращающийся вокруг Солнца, — ученый должен признать себя слепцом и безумцем, абсолютным рабом Творца, не вольным отступить от открывшейся ему истины, даже если она «самоочевидно абсурдна», т.е. явно противоречит картине, ежедневно наблюдаемой всеми: Земля является плоской и неподвижной. Коллективной субъективности общества, воплощенной в конвенциях, догмах, канонах культуры, ученый противопоставляет не свою субъективность, но еще более обезличенную, абсолютную точку зрения — субъективность Всевышнего, точку зрения всечеловеческого тотема и прародителя жизни — древнего бога Ра. Мир, увиденный с точки зрения Солнца или Творца, — это мир, как он есть, как он «сотворен», как он существует сам по себе, без нас — объективно. Но тем самым ученый освобождается от диктата коллективного мнения и традиций, истина начинает мыслиться индивидуально постигаемой и не зависящей ни от чьего усмотрения. Единственным авторитетным арбитром в споре об истинности или ложности научной гипотезы становится вопрошаемая с помощью эксперимента природа и ее действующая модель — машина: так возникает тип знания, находящий в мануфактуре необходимую для его воплощения форму организации производства.

Интересно, что возникновение науки — прогресс, достигаемый, однако же, благодаря частичному, относительному регрессу от канонической к мифологической парадигме знания.

Фрезер в своем классическом исследовании «Золотая ветвь» неоднократно подчеркивает, что истинным предтечей ученого был жрец, древний маг, гадальщик, колдун, шаман. Священник молится Богу о ниспослании, например, дождя. Жрец мифологической общины в аналогичном случае не молился, а провоцировал, принуждал природу. Он бил в бубен, метал горящие головни, лил из сосуда воду: имитировал грозу, пребывая в уверенности, что природа начнет ему подражать, что подобное вызывает подобное. Но нечто сходное делает и современный техник: создает подобие природного механизма, однако не для того уже, чтобы спровоцировать, заразить, а для того, чтобы заменить природу ее подобием — дождевальной машиной. Точно так же и жреческое гадание — обращение за советом не к людям и не к Писанию, а к природным явлениям, фетишам, оракулам, — структурный прообраз эксперимента.

Первой машиной, позволившей технически зафиксировать созданную мануфактурой модель производственных отношений и одновременно открывшей путь к тому, чтобы производство стало, говоря словами Маркса, «экспериментальной наукой», был, как мы уже обсуждали, Гутенбергов печатный станок. Изобретение Гутенберга относится к 1440 году. Лютер родился 43 года спустя. Но Гутенберг — словно киплинговский кот, который сам по себе по крышам ходил, когда еще не было крыш, — был лютеранином, когда еще и в помине не было никакого Лютера. Идеал Мартина Лютера, замечает Э. Ю. Соловьев в работе «Непобежденный еретик» (Μ., 1984), — мирянин

с Книгой, а этот идеал воплотим лишь при условии массового индустриального тиражирования текстов. Но Гутенберга сближает с Лютером не только идеал, но и антиидеал Реформации; печатный станок был орудием пресечения ереси, подавления субъективности переписчиков, своеволия интерпретаторов, исподволь приводивших текст Откровения в соответствие с конъюнктурой и опытом. Печать позволяла осуществить лютеровскую абсолютизацию авторитета Творца, устранить посредников между Творцом и мирянином.

Но при этом печать выводила книжное производство из монастырского скриптория в свет, вовлекала «духовное» в сферу «материального» и материальных, земных, практических интересов, эмансипировала не только Творца, но и автора, бунтаря и еретика, вздумавшего изображать мир индивидуально и объективно — таким, как он есть сам по себе, каким создан — творчески. Иными словами, в печати находит необходимое ему техническое средство коммуникации автор, который не версифицирует коллективный опыт, канон, а подражает Творцу: создает индивидуальный и автономный художественный мир-микрокосм, кажущуюся действительной, как некогда миф, модель бытия. Возникает литература так называемого «романного» типа, а точнее — литература вообще, ибо только «романная» парадигма в искусстве слова, существовавшая до печати, но закрепившаяся благодаря печати, — это «литература» (в отличие от «словесности» и «фольклора» — прикладных, символических и коллективистских форм «поэтического искусства», коррелятом которых является письменность)50. О генезисе «романной» формы литературы именно как о «коперниковом перевороте» в искусстве пишет, в частности, И. Роднянская:

«Коперников переворот, произведенный новоевропейским романом в пространственно-временной организации повествовательных жанров, в том прежде всего и заключался, что... естественно присущая участнику, свидетелю событий или восприемнику молвы о них внутренняя точка зрения на пространство и время их свершения сменяется внешней точкой зрения создателя и распорядителя происшествий, который может себе позволить условные вездесущность и всеведение, а когда надо — бесцеремонное вмешательство, никому не давая отчета в источниках своего могущества и осведомленности» (КЛЭ. Μ., 1978.