Мне повезло. Где-то в середине 88-го года в ЦК КПСС вдруг захотели узнать, что такое «реальный социализм» в реальности, что именно они строили целых семьдесят лет. И тогда было принято решение освободить философские сочинения от пребывания в КПЗ Главлита (так называлось главное цензурное ведомство СССР). Иными словами, социальным философам предложили: выньте руки из карманов, не бойтесь, наручники не наденем. Но увы: в карманах официальных философов оказались лишь кукиши, либо — в нечастых случаях — более благопристойные троеперстия. Живая мысль осталась лишь в «самиздате» (достаточно назвать эссе А. Амальрика «Просуществует ли СССР до 1984 года», хотя сам А. Амальрик не просуществовал: убили), и в ЦК КПСС или в КГБ, не знаю, с опозданием навсегда решили легализовать «самиздат». Чахлому издательству «Прометей» было высочайше дозволено в порядке эксперимента издавать желающих за их собственный счет.
Прочитав работу А. С. Панарина, хочется поклониться автору еще одной «Философии истории», вышедшей годом раньше в том же издательстве «Гардарики», — А. А. Ивину. Поклониться хотя бы за то,
Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 13. С. 7.
Ленин в «Государстве и революции» пишет: «Эксплуататоры не в состоянии подавить народ без сложнейшей машины... но народ подавить эксплуататоров может и при очень простой “машине”, почти без “машины”, без особого аппарата, простой организацией вооруженных масс» (ПСС. Т. 25. С. 435). Уничтожение же класса эксплуататоров, полагает Ленин, делает государство вообще ненужным. И далее следует знаменитая мысль, что у нас все будут управлять по очереди и очень быстро привыкнут, чтобы не управлял никто: государство умрет в сознательности масс и в привычке жить в соответствии с определенными разумными нормами.
Например, не дождавшись, когда развитие производительных сил войдет в противоречие с капиталистической системой хозяйства, как это предписывает «закон соответствия» в его догматическом понимании, «исторические материалисты» принялись объяснять, что в развитых капиталистических странах социализм запаздывает по той причине, что прогресс науки и техники, увеличивший общественное богатство, позволил капиталистам подкормить, подкупить и даже развратить потребительством часть трудящихся, ослабив социальную напряженность и тем самым отсрочив дату революционного взрыва.
С точки зрения здравого смысла подобное разъяснение вполне удовлетворительно. Однако с точки зрения правил построения научной теории оно является дополнением, противоречащим логике той теории, которую дополняет, и убивающим ее. Ведь, по Марксу, именно прогресс производства и является силой, которая должна была уничтожить капиталистическую систему хозяйства — либо эта система должна была удушить прогресс, но откуда тогда взяться богатству?
Возможно, прямохождение, прямоходящее существо вообще оказалось одним из тупиков эволюции, творческой неудачей природы: все троглодитиды, все палеоантропы вымерли по совершенно непонятной причине (ведь гигантопитек был отнюдь не слабей нашего современника и близкого родственника орангутана, a Homo habilis, «человек умелый», уж наверное, не глупей шимпанзе).
«Если не усматривать предвзято в доисторическом прошлом обязательно войну нашего предка со всем животным миром, то откроется широчайшее поле для реконструкции его необычайно тесной и бескровной связи с этим миром. Это, а не версия об охоте, важнейшая сторона процесса, который приведет его к порогу очеловечения», — пишет Б. Ф. Поршнев в прекрасной книге «О начале человеческой истории» (Μ., 1974. С. 357). Поршнев, как мы вскоре увидим, удивительно точно поставил основную проблему антропогенеза — проблему возникновения искусственного из естественного, социального из биологического, но столь же удивительно слепо прошел мимо рядом лежавших выводов, переступил через них, оставшись — при всем своем диссидентстве — в плену эволюционистского конформизма.
На роль первоначального отчуждения, «родовой травмы», по образному выражению А. Гелена, и перехода к опосредованному типу коммуникации (Кассирер Э. Символ — ключ к природе человека) в процессе антропогенеза прямо или косвенно указывали многие ученые, в том числе и советские. «Человек обречен на то, — пишет Ю. Н. Давыдов, — чтобы все время восстанавливать нарушенную связь с универсумом...» Восстановление этого нарушения есть «замена инстинкта принципом культуры, т.е. ориентацией на культурно-значимые предметы» (Неомарксизм и проблемы социологии культуры. Μ., 1978. С. 338). Парадокс, но большинству воспитанных на «истмате» ученых концепция «первоначального отчуждения» представлялась какой-то библейской, что ли; и это вело даже таких продвинутых, но не ушедших в полный отрыв от догмы исследователей, как Поршнев, в логическую ловушку. «Некоторые зарубежные авторы, — пишет Пор-шнев, — настойчиво развивают идею так называемой ретардации — врожденного недоразвития у человека системы наследственных инстинктов как его отличительную черту, объясняющую его отщепление от мира животных. Якобы отсутствие у человека точных инстинктивных реакций на определенные ситуации, присущее его природе, как раз и позволило ему выйти из-под жесткой биологической детерминированности... Человек якобы сначала обрел свободу от предопределенных реакций, а затем уже заменил их реакциями, словесно и социально детерминированными» (цит. соч. С. 170). Не станем обращать внимание на невольную, видимо, передержку, оглупляюшую оппонентов: речь идет не о человеке, а о прачеловеке, которого эта самая ретардация принуждала к очеловечению. Важно, что считает сам Поршнев. А он считает, что инстинкты уничтожались «в процессе очеловечения», но не трудом, а речью, которая тормозила, аннигилировала веления наследственных инстинктов. Это правда: тормозила, блокировала. Но остается неясным: что заставляло пращуров трудиться ли, создавать ли речь, что инициировало процесс очеловечения, какая корысть или ужас их к тому побуждали? А без ответа на этот простой вопрос, даже заменив «труд» «речью», надо писать это слово с заглавной буквы и продолжать: «...Слово было Бог».
Стремление современных людей в стрессовых ситуациях сбиваться в толпу, становящуюся как бы единым существом, а нередко — зверем, чудовищем, вероятно, является одним из рудиментов древнейшей стадии антропосоциогенеза. Игорь Ачильдиев, талантливый журналист и весьма эрудированный антрополог-любитель, вполне в духе Маркса, сказавшего: «анатомия человека — ключ к анатомии обезьяны», использовал современный «эффект толпления» как ключ к постижению первобытности. Результатом его размышлений стала книга «Власть предыстории» (Μ., 1990) — информативная и весьма увлека
тельная. К сожалению, литератор с неуемной фантазией победил в Ачильдиеве теоретика, заставив дофантазироваться до того, что итогом бытия в сверхплотной толпе стало все: и прямохождение (так теснее сплотишься), и утрата шерстяного покрова (вероятно, истерся, а в толпе и нагишом тепло), и победу над саблезубыми тиграми и т.п.: дали деру при виде многоглавого чудища, похожего на сказочного дракона... Думаю, если «вывернуть вывернутое», спроецировать прозрения И. Ачильдиева в наше недавнее «светлое будущее», то легче будет понять: почему, чем теснее было сплочение вокруг партии и ее ЦК, тем потертее становилась одежда. Но остается решительно непонятным: в чем причина возникновения первобытной толпы?
Н. Я. Марр утверждал, что древнейшие слои языка свидетельствуют о такой тесной связи перволюдей с животным миром, какую сегодняшний человек не способен даже представить. (Пересказываю по книге Б. Ф. Поршнева.) Плотность связей между «перволюдьми» в праобшестве представить, к сожалению, легче: по современным иллюстрациям утраты человеческого образа, деиндивидуализации, психического заражения и «пралогического», совершенно иррационального поведения людей в озверевшей или охваченной чрезмерным энтузиазмом толпе. К тому же об этом феномене очень много написано: начиная с «Преступлений толпы* Г. Тарда, изданных еще в позапрошлом веке (1896).
Изначальную коллективность мышления выявили исследования Л. Выготского: даже мышление современного одинокого индивида — неосознаваемый диалог с отсутствующим собеседником (а в глубине сознания, имплицитно — с обществом, человечеством). И в этом диалоговом режиме, являющим собой превращенную, «снятую» форму первобытной коммуникации, наш мозг работает постоянно. Несколько позже у нас будет повод заметить, что подобная работа сознания — столь же необходимое условие существования человека, как, скажем, и нормальное функционирование гормональной системы.
Такой компенсацией, как чуть выше я написал, и является “внутреннее говорение”, происходящее в нашем мозгу. Дополнительной, внешней формой снятия первородной стрессированности является любое, в том числе бессодержательное, общение современных людей, присущая человеку потребность “просто пообщаться”, просто о чем-нибудь поговорить, а равно — просто послушать радио или посмотреть что-нибудь по ТВ. Содержательный, рациональный уровень подобного действа безусловно вторичен по отношению к иррациональному; как жилье на фундаменте, он базируется на более глубоком пласте — антистрессовой функции второй сигнальной системы. Человеческие особи, вполне человеческий по морфологии мозг которых не способен к внутренней речи, — киплинговские “маугли” — погибают.
Впрочем, поэты постигли тайны нашей природы, нашего подсознания гораздо раньше ученых. «И была роковая отрада в попираньи
заветных святынь», — писал А. Блок, говоривший и то, что глубин
ный, иррациональный мотив революции — «возвращение к природе». Так и в строчках Ф. Тютчева, вынесенных мной по совету поэта
А. Аронова в подзаголовок, виртуально содержится вся концепция ретардации, «первоначального отчуждения».
Более или менее внятно пересказав предложенную концепцию антропогенеза в «учебно-справочном» издании «Философия» (Μ., 2003. С. 522) и даже назвав ее убедительной, авторы вдруг словно спохватываются: «А может, “естественного” объяснения недостаточно, и появление человека невозможно понять без некоего энергетического толчка?» Ну что тут скажешь? Разве что повторишь Лапласа. Некогда он объяснял Наполеону картину звездного неба. Закончив с понимающим видом выслушивать объяснения, Наполеон спросил: «А где в нарисованной вами картине Бог?» И в ответ услышал: «Я не нуждался в этой гипотезе, сир!»
Рудимент этой очень древней социокультурной стадии описывает Клод Леви-Стросс. У индейцев племени намбиквара, рассказывает этнограф, очень много домашних животных: собаки, куры, попугаи и прочие птицы, свиньи, кошки и т.п. Намбиквара очень любят всех этих тварей, относятся к ним, как к детям, играют с ними, беседуют и ласкают и не едят; не едят даже яйца, которые куры откладывают в кустах. Но в то же время съедают любую птицу, если она издохнет после неудачной попытки ее приручить. «Отправляясь в путь, — продолжает Леви-Стросс, — индейцы несут на себе весь свой зверинец, за исключением тех животных, которые могут идти самостоятельно. Кормят их очень скромно, но даже в голодные дни они получают свою долю» (Печальные тропики. Μ., 1999. С. 367).
Поначалу, как полагают исследователи, устная речь сводилась к небольшому набору звуковых компонентов (их реликт — междометия, а также команды, отдаваемые животным), смысл которых конкретизировался ситуацией, жестом, мимикой, указанием на предметы, бывшие необходимыми частями речи.
Как происходит такая пересемантизация, О. Μ. Фрейденберг показывает на материале, уже очень позднем, письменном, но в качестве иллюстрации вполне подходящем. В Евангелии есть рассказ о том, что Христос въезжает на осле в Иерусалим, привязывает осла к лозе, входит в храм. Такой вот простенький эпизод, если не знать, что осел, лоза, храм, Иерусалим, Христос — синонимы, разделенные временем, символизации одного и того же: Бога. То есть Бог сам на себе въезжает в себя, привязывает себя к себе и входит в себя же. Однако смысл ранних символизаций стерся, а в новом контексте логическое восстановление связи между бывшими синонимами породило сюжет. Культура, заключает О. Μ. Фрейденберг, «сложена из кирпичиков забытого мировосприятия», как почва из останков живого (см.: Миф и литература древности. Μ., 1978).
Я долго думал: надо ли оставлять в настоящем издании весь этот хлам — советский псевдомарксизм, служивший мне некогда «строительными лесами» работы и способом «доказательства от противного» (во всех смыслах противного). Решил, что обязательно надо. Пусть одних эти шедевры «истмата» позабавят как исторический анекдот, за незнание которого отчисляли из вуза и отправляли набираться ума-разума в армию или еше куда-нибудь, но других заставят задуматься: не слишком ли мы забывчивы и чем это нам грозит? Поразительная атрофия памяти: в новейшем «учебно-справочном издании» «Философия» (Μ., 2003) есть отдельные главки о Шопенгауэре и Кьеркегоре, о Ниле Сорском и Хомякове, Бердяеве и В.Соловьеве, о Лосеве и Мамардашвили, но о Марксе — не трудитесь искать, а изложению марксова «исторического материализма» пожертвовано вдвое меньше страниц, чем моей концепции антропогенеза. Благодарю за внимание, но ведь стыдно! В упомянутой выше «Философии истории» под редакцией проф. Панарина огромный раздел посвящен обзору «трех основных национальных школ философии истории: немецкой, французской и российской». «Среди пробелов этого раздела — отсутствие очерка об англо-американской философско-исторической школе», — с затаенной глумливой ухмылкой уведомляют нас авторы и обещают в дальнейшем восполнить этот пробел. Отгадайте с трех раз: что за скелет спрятан в этом шкафу, в химерной «англоамериканской школе»?
Мне могут возразить, заметив, что марксистская схема исторического развития имеет не трехчленную, а пятичленную форму: первобытно-общинный, античный (рабовладельческий), феодальный, капиталистический и грядущий коммунистический способы производства (и одноименные же формации). Да, в «истмате» канонизирована именно эта пятичленная схема, формально не вполне совпадающая с триадическим архетипом. (Сразу скажу: я считаю «пятичлен-ку» гипотезой, не получившей у Маркса научного доказательства и адекватной интерпретиции, но обладающей несомненной эвристической ценностью; надеюсь, что позже мне удастся убедить в этом читателя.) Однако вот что замечательно: сам Маркс считал эту схему всего только черновым наброском. В предисловии «К критике политической экономии» он склоняется к более сложной, но трехчленной формуле: первобытное, доклассовое общество — антагонистическое, классовое общество — коммунистическое, после классовое общество. Такая схема, казалось Марксу, лучше согласуется с фактами и позволяет найти более строгий критерий членения исторического процесса. Однако в действительности, мне кажется, выбор предопределялся тем, что «трехчленка» была подсознательно убедительней, так как лучше накладывалась на триадический архетип: тезис — антитезис — синтез; рай — изгнание — возвращение в рай на новом витке спирали технологического прогресса.
То, что общество, подобно организму, от простого и однородного, как у простых многоклеточных, состояния развивается — путем дифференциации клеток и их специализации — к сложному, разнородному, со все более сложными связями между социальными «органами», первым, если не ошибаюсь, заметил английский социолог Г. Спенсер (глубоко почитаемый мной еще и за то, что под влиянием его «дарвинистской» социологии Джек Лондон написал «Мартина Идена» — любимую книгу моей юности). К сожалению, развить свою замечательную догадку Г.Спенсер не смог; предложенное им членение исторического процесса на два периода: «военный» и «экономический» — было «грубым и зримым», но обладало гораздо меньшей научной, теоретической ценностью, нежели путаная формационная концепция Маркса.
Или, не мудрствуя лукаво, заменит слово «неразрывное» словом «диалектическое», как это и стали делать «истматчики», бросившиеся — подобно «теневикам», отмывающим деньги в псевдокооперативах, — отмывать догмы в псевдолиберальных изданиях (см.: Введение в философию. Μ., 1989; Политическая экономия: Словарь. Μ., 1990, и т.д.).
Впрочем, вешать всех собак на «марксистов» в кавычках тоже не совсем справедливо: первым оппортунистом, поступившимся под напором эмпирии принципами теории, был сам Маркс. Поразительно, но, создавая теорию, согласно которой движущей силой исторического процесса является классовая борьба, создавая учение о классовой диктатуре и т.д., и т.п., Маркс так и не сформулировал, что же это такое — класс. В «Капитале» (т. 3) глава пятьдесят вторая — «Классы» — обрывается на сорок шестой строке. Из написанных строк следует, что «тремя большими классами современного общества, покоящегося на капиталистическом способе производства», являются «наемные рабочие, капиталисты и земельные собственники», «живущие соответственно на заработную плату, прибыль и земельную ренту». Иными словами, классообразующим признаком мыслится уже не разделение труда, а различие в источниках дохода. Но тут же Маркс замечает, что обрисованная картина верна лишь «на первый взгляд» (действительно, ведь вполне очевидно, что «земельный собственник» здесь — фигура рудиментарная, переходная, раньше или позже он сольется с капиталистом). Но что хотел сказать Маркс далее, куда текла его мысль — Бог знает... В ленинском общеизвестном определении классов учитывается и место в общественном производстве, и источник дохода, но в конце концов утверждается, что классы — это такие группы людей, из которых одна может присваивать труд другой. Однако я так и не смог понять: какой из «двух классов» советского общества — рабочие или крестьяне — присваивает чужое; ну а в том, присваивает ли труд рабочих капиталист, позже мы все-таки разберемся.
Конечно, какого бы уровня развития ни достигло материальное производство, едва ли оно обойдется без человека и без марксова «простого труда». Ведь и сегодняшнее производство, отчасти уже автоматизированное (хотя определение «постиндустриальное» — это пока гипербола), поглощает не меньше физической энергии человека, «простого труда», чем производство рабское или феодальное. Но в теории важен концептуальный тип того или иного способа производства, его парадигма, а не то, что в нем осталось или же навсегда останется от всех прошлых типов.
Категории «конкретный труд» и «абстрактный труд» — одни из ключевых в марксистской политэкономии. Полагается, что конкретность труда воплощается в потребительской стоимости продукта (что вполне справедливо и очевидно), а стоимость, т.е. мера, посредством которой один продукт соотносится на рынке с другим, — суть воплощенный в продукте «абстрактный труд», «простой труд вообще» — субстанция, определенного образа не имеющая: «расходование простой рабочей силы, которой в среднем обладает телесный организм каждого обыкновенного человека, не отличающегося особым развитием» (Соч. Т. 23. С. 53). Такая вот «научная дефиниция». Однако генезис этой абстракции нам уже достаточно ясен; едва ли имеет смысл подробнее объяснять, что марксов «абстрактный труд» — политэкономи-ческий аналог «эфира» и «теплорода». А те печальные следствия, которые повлекло использование псевдодефиниций в науке, — тема особого разговора. Пока — о самом труде.
«Устный» тип передачи и сохранения знания постоянно чреват угрозой его утраты, но компенсацией этой опасности в мифологическом обществе служит то, что своего рода «записью» информации и «текстом» мифа здесь является все: от украшений или татуировки до архитектуры жилищ и селений. Поэтому, как рассказывает Клод Леви-Строссе, миссионерам не удавалось убедить индейцев, культура которых оставалась рудиментарно-мифологической, поверить в христианского Бога, не заставив их размещать хижины не кольцом (с особым «мужским домом» в центре), а параллельными рядами. Лишь «дезориентированные относительно сторон света, лишенные плана, который являлся краеугольным камнем их знания, индейцы быстро утрачивали связь с традицией» (Печальные тропики. С. 279).
Поэтому нет даже малой научной нужды писать, что средства производства включают в себя «собственно рабочую машину, двигатель, передаточный механизм, управляющее устройство» и т.п. орудия труда, «составляющие, по выражению Маркса, костную и мускульную систему производства», а также трубы, цистерны, сосуды, емкости, аппараты, которые К. Маркс называл «сосудистой системой производства». К средствам труда также относят общие условия производства: здания, дороги, средства сообщения, каналы связи и др. Я взял эту инвентарную опись из новейшего словаря «Политическая экономия» (С. 481), чтобы еще раз показать, какие богатства мысли можно найти в закоулках отечественного философского склада ума.
Вспомним строфу Μ. Лермонтова:
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ!
В советских изданиях последняя строчка звучит иначе; цепные литературоведы тоталитарной системы что-то учуяли и поправили: «И ты, покорный им народ». Нет, Лермонтов не по недомыслию написал не «покорный», а «преданный», и эту гениальную точность поэта в наши дни, к сожалению, вновь и вновь подтверждают электоральные социологические исследования.
Несколько забегая вперед, заметим: нарисовав человека с мотыгой, мы изобразили не только определенный тип производства, но и определенный исторический тип общества (именуемый у Маркса формацией) с присущим ему типом духовной культуры, классового устройства, власти и т.д., и т.п. Говоря о способах производства, мы невольно говорим о формациях, но рассматриваем их пока лишь в одном, преимущественно технологическом плане.
Занятно, хотя и горько: наибольшее возмущение советских квазикрестьян-колхозников вызывало не то, что их обирают с невиданной в истории феодализма жестокостью (и барщина на госполе и оброк со своего надела), а то, что командуют, когда сеять и как пахать.
Поэтому в социологии утвердилось понятие «средний класс» — нечто, включающее в себя и мелко-средних предпринимателей, и специалистов с высшим образованием («интеллигенцию» в нашей российской транскрипции), и квалифицированных рабочих, т.е. всех, чей доход превышает прожиточный минимум. Теоретически это понятие очень аморфно, но инструментально удобно.
Отсюда и вывод, объясняющий, почему марксова концепция стоимости и прибавочной стоимости является «краеугольным камнем» социализма «научного»: ведь получается, что устранить эксплуатацию невозможно, пока рабочая сила будет оставаться товаром, т.е. пока существует частное производство и найм, позволяющий, купив рабочую силу, присваивать прибавочный труд.
Единственная в истории и мире инстанция, которой это, видимо, удалось, — КГБ. О диссидентах во всех случаях сообщали: не написал, не создал, не сочинил, но изготовил статью, книгу или т.п., определяя, видимо, эквивалентный срок «простого труда» в лагере. Но подобное исключение, думаю, лишь подтверждает правило.
Простейший, упрощенный, но не условный. Дело в том, что первую версию этой книжки я издавал за собственный счет, выступая в роли автора и капиталиста одновременно: само издание должно было явиться экспериментом, подтверждающим или опровергающим содержащиеся в тексте выкладки. Получилось не без «накладок». «Цена пусть будет не два, а три рубля, — в последний момент сказали распространители, — спрос должен быть, а нам тоже надо что-нибудь заработать. Или торгуйте, как и написали, сами». Пришлось поступиться принципами.
Двоюродный брат моей матери инженер Цукерман как-то пришел к нам грустный. Понимаешь, говорит, сделал я в своем КБ неплохой агрегат — легкий, эффективный, надежный: вполне бы мог конкурировать с любым подобным в мире. Жду запуска в серию: месяц, полгода, год. Начинаю скандалить. И туг подходит ко мне начальник нашего литейного цеха. Ты что, говорит, Давид против меня имеешь? Ведь знаешь, что план по литью мне спускают в тоннах, а с твоей экономией я без штанов останусь. Давай по рукам: я тебе ящик хорошего коньяка, а ты мне станину в пару раз тяжелей... Когда Цукерман вышел на пенсию, у него появилось время покопаться в своем архиве... и врачи уже не смогли вывести его из глубокой депрессии. Ладно, что там инженер Цукерман, он хотя бы лауреатом Сталинской премии был и кое-что все же сделал. А сколько таких талантливых и честных трудяг схлопотали не премии, а лагерные срока, или просто надломились, спились.
Из рукописи К. Маркса «Критика политической экономии» (Вопросы философии. 1967. № 7. С. 118-119). Сходные реплики в адрес «классического» марксизма у Маркса встречаются многократно; один из «внутренних рецензентов» этой моей работы, Н. В. Вайнонен, заметил, что, как это ни странно, самые «крамольные» высказывания К. Маркса впервые увидели свет не в самые либеральные годы и не в самых либеральных изданиях. Вот пример: «...по мере развития крупной промышленности создание действительного богатства становится менее зависимым от рабочего времени и количества затраченного труда... а зависит от общего состояния науки и от степени развития технологии или от применения этой науки к производству» (из неопубликованных рукописей К. Маркса // Большевик. 1939. № 11-12. С. 61).
Некоторые экологи полагают, что представления о близости подобного кризиса сильно преувеличены. Тем не менее Киотский протокол — международное соглашение об ограничении и квотировании промышленных выбросов в атмосферу — это свидетельство осознания экологических пределов индустриального роста уже не только учеными, но и главами государств.
Не менее реальны симптомы идеологического кризиса индустриальной исторической технологии. Например, в полунищей России образца 2004 года только прямые затраты на рекламу оцениваются в 2,5 миллиарда долларов (это почти половина того, что нужно для перехода от внеэкономического принуждения несчастных мальчишек к армейской службе к службе по контракту, по найму). Да, противно, да, это от нездоровой полноты российского бытия, но не только. Реклама как айсберг: лишь «надводная» ее часть — это средство продвижения товаров или услуг, а «подводная» — средство производства определенной системы жизненных целей и ценностей, производства потребностей, необходимых для производства товаров. Но прямая реклама — лишь одна из отраслей гигантской индустрии, производящей, формирующей самого потребителя. Эта индустрия — «массовая культура» (т.е. культура, создаваемая таким же по сути фабричным способом, как и другие товары, ориентированная на массовый спрос и являющаяся не воплощением духовного мира авторов, а воплощением интересов ее, равно как и других товаров и услуг, потребителя). Те или иные продукты «масскульта» могут быть и талантливыми, могут — и чаше бывают — весьма посредственными, но сама интенсивность их производства, все учащающаяся смена моделей давно уже напоминает тахикардию, а стоимость производства потребностей, самой идеологии потребления, стремительно приближается к стоимости производства товаров. Ничего не поделаешь: если бы экономически значимая часть населения мира вдруг заразилась идеологией кришнаитов, хиппи и т.п., Великая депрессия 30-х годов показалась бы легким недомоганием.
Так — в изданиях 70-х годов; в более ранних реставрация текста еще сомнительней: «Ее (первая предпосылка) — автоматическая система».
Чтобы обосновать это утверждение, Энгельс обращается к той области техники, которая, как сие ни прискорбно, во все века была наиболее прогрессивной. «Оружие теперь так усовершенствованно, — пишет он о винтовках, заряжающихся с казенной части, — что новый прогресс, который имел бы значение какого-либо переворота, более невозможен». Утопизм донаучных социалистов заключался в том, что они хотели построить бесклассовое общество на моральной основе, не считаясь с незрелостью производительных сил; но теперь (т.е. по состоянию на 1876 г.) эти силы, считает Энгельс, уже достаточно развиты, чтобы все без исключения имели возможность для руководства работами, ведения государственных дел, для отправления правосудия, занятия искусством, наукой... «Эта возможность достигнута теперь впервые, но теперь она действительно достигнута» (Энгельс Ф. Анти-Дюринг. Μ., 1867. С. 287).
«Способу мышления образованных классов, — пишет Энгельс, — должно, конечно, казаться чудовищным, что настанет время, когда не будет ни тачечников, ни архитекторов по профессии и когда человек, который в течение получаса давал указания как архитектор, будет затем в течение некоторого времени толкать тачку, пока не явится опять необходимость в его деятельности как архитектора» (там же, с. 202). Эта идея не могла, конечно, сбыться иначе, как за колючей проволокой или в карикатурном образе инженеров, работающих по осени на картошке. В противном случае, возведенная в норму, она обернулась бы катастрофически быстрым регрессом производительных сил. Дело в том, что «универсальным работником» является работник не будущего, а далекого прошлого — наиболее архаических обществ, равно как и осуществляемое таким путем отрицание государства, отчуждения, «калечащей индивида специализации» и т.д. является ностальгической, по существу руссоистской критикой капитализма — критикой с позиций не будущего, а идеализированного прошлого: никогда не бывшего «золотого века». Занятно, что подлинный смысл идеи «универсального работника» давным-давно позабыт, но в догматике осталось от нее представление о формировании «всесторонне развитой личности» как высшей социальной задаче: хороший пример пра-логического, чисто мифологического способа сюжетообразования.
В литературе, в том числе и научной, то и дело мелькает: «современное постиндустриальное производство», «современное посткапиталистическое общество». Этот вселенский «пост» начался, вероятно, с постимпрессионизма и дошел до постмодернизма, распространившись попутно на все на свете. Но если постимпрессионизм и т.п. — понятия абсолютно нормальные, то «современный посткапитализм» и т.п. — абсолютно неадекватные. Постимпрессионизм и т.п. — это стили, направления и этапы развития художественной культуры, а не ее исторически новый тип. Поэтому никто из художников постимпрессионистов, находясь в здравом уме, не сказал бы, как и никто из художников постмодернистов не скажет, что они занимаются постискусством. Зато некоторые философы уже утверждают, что живут в «постсовременном обществе». Это где? Кто вы, «пришельцы» или, наоборот, «ушельцы», милые наши постсовременники?
В излюбленной шутке физиков, что прогресс обусловлен ленью, побуждающей нас искать возможность переложить на другого опостылевшую работу, и любопытством, позволяющим найти такую возможность, каторжно, но с наслаждением трудясь, — отнюдь не меньшая доля истины, чем в свирепо серьезной фрейдистской теории агрессивного либидо и его сублимации, в скучных филистерских представлениях о тяге к благополучию и т.д. Человек, естественно, вынужден бороться за существование, причем во все менее благодатных условиях; без всяческих внешних факторов прогресс невозможен, но без внутреннего механизма прогресса — снятия отчуждения в творчестве — никакие стимулы не могут обеспечить прогресс.
«Труд умственный и труд физический как социальные категории равным образом относятся к области собственно материального производства... так что уничтожение противоречия между ними возможно лишь как освобождение человека от власти вещного производства, передача его автоматической системе машин... Тем самым деятельность теряет форму овеществления, ее непосредственной целью становится производство форм человеческого общения, то есть развитие человека как творческого универсального существа. Человек становится “по ту сторону собственно материального производства” (Маркс)» (Наука и нравственность. Μ., 1971. С. 144-145).
«Беспредельный прогресс науки» — красивая фраза, но не реальный прогноз: раньше ли, позже ли, но наука должна обнаружить предельность своих возможностей, — то ли все до конца познать, то ли, что вероятней, познать, что существует ею непознаваемое. Это не значит, что наука исчезнет: не исчезло же в век компьютеров ремесло. Но предельность науки как исторически концептуального типа знания, его парадигмы — один из выводов формационной теории, и если теория не ошибочна, то и этот вывод — чуть раньше или чуть позже — должен получить экспериментальное подтверждение. Замечу, что уже и сегодня не писатели-фантасты, а выдающиеся ученые без малейшей иронии обсуждают тему предельности научного знания: сошлюсь, чтобы не заблудиться в подробностях, на книгу американского ученого и журналиста, научного обозревателя ряда авторитетных изданий Джона Хоргана, написанную на основе интервью с нобелевскими лауреатами и другими научными звездами первой величины. Книга имеет весьма выразительное название и не менее выразительный подзаголовок: «Конец науки». «Взгляд на ограниченность знания на закате Века Науки» (СПб., 2001).
«Средневековый писатель подобен шахматисту, который, зная исход партии знаменитых мастеров, должен сам разыграть ее вновь на доске. Средневековый автор больше делает свое произведение, чем творит его, как современный художник» (Рифтин Б. Метод в средневековой литературе Востока // Вопросы литературы. 1969. № 6). Все правильно, кроме терминов «автор» и «литература». Об отличии подобной искусности — неэмансипированной, прикладной, служебной, по-своему «крепостной» — очень хорошо написал В. Белов в книге «Лад»: «Все здесь было взаимосвязано, и ничто не могло жить отдельно... всему предназначалось свое место и время... Красоту нельзя было отделить от пользы и пользу от красоты. Мастер назывался художником, художник — мастером. Иными словами, красота находилась в растворенном, а не кристаллическом, как теперь, состоянии». Образ точен, хотя растворенная в нем «горчинка», ностальгия по утраченной гармонии, ладу, естественно, вызывает усмешку.
...И если я предпочитаю строить теорию, анализируя способы
производства, классовые структуры, формы коммуникации и культуры, а, скажем, не формы ментальности, как это пытался сделать известный социальный философ Питирим Сорокин и предлагают сегодня некоторые постсоветские авторы, то всего только потому, что «ментальность» — субстанция слишком неуловимая, т.е. слишком лакомая для философии; а если я акцентирую внимание преимущественно на формах коммуникации и культуры, а не на языке, семье, религии и т.д., то лишь потому, что я не языковед, не этнограф и т.п. и стара