Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 84

Мир тесен... Встреча поразила Американиста еще и оттого, что он знал этого американца заочно. Его звали Томас Пауэрс. В этом тесном мире, примерно на середине нашего документального повествования, где герои, как путники, появляются и исчезают, Американист повстречался с Томасом Пауэрсом в стратосферном кромешном небе между Вашингтоном и Сан-Франциско. Помните юбилейный, в голубовато-серебристой обложке номер ежемесячника «Атлантик» — ив нем статья «Выбирая стратегию для третьей мировой войны»? Она увлекла Американиста и заставила забыть о кинокомедии, которую предложили в тот трансконтинентальный вечер пассажирам широкофюзеляжного «Ди-Си-10».Тот журнал он привез в Москву целиком и держал под рукой, не затеряв в своем архиве.

И вот они встретились — очно. И Американисту с новой силой и без отсрочек захотелось рассказать об этом странном мире, тесном и трагически разорванном, в котором все мы путники и все мы — спутники.

Но минуло еще четыре месяца, прежде чем он пришел к главному редактору с просьбой дать ему время отписаться. Он сказал, что больше не может откладывать. Что чувствует себя прямо-таки недоенной коровой. Сравнение покоробило главного, по в просьбу он вник и отпуск разрешил. «Поезжайте и работайте — о чем речь?» — сказал он и даже предложил напечатать в газете куски из того, что будет написано.

Из его кабинета Американист вышел окрыленный — и озабоченный. Теперь у него было время, и это было время испытания.

В первый же вечер, едва разместившись в келье писательского Дома творчества под Москвой, он приступил к работе и на листке бумаги так определил свою задачу:

Чего ты недоговорил — и то и сё. Хотя бы медитации в самолете. Или инспектор Хейс — их граница на замке. Типизация всего американского, особенно при входе в их атмосферу. Свой Нью-Йорк, в который въезжаешь ночью.

Но не это главное, что ты недоговорил. Ты там в двух крайних состояниях, растянутый, если не распятый между ними. Предельно обнажено твое частное, личное — жизнь, судьба, тоска, ностальгия. И так же предельно — твое ощущение общего на стыке двух стран в один ядерный век. Человек частный и человек общественный, через которого причудливо пропущено время. Вот что недоговорено, и вот почему ты мучаешься невысказанностью и все время ездишь туда, хотя тяжел на подъем и все больше понимаешь условность своей тамошней жизни.

Эта центральная мысль, это объяснение твоих мук вдруг приходит в морозный, с высокой луной и искрами в снегу вечер, когда, сев в уединении за письменный стол, приступаешь к еще одной попытке свести счеты со своими впечатлениями…

1983-1984














Бог свидетель, что па высокой лупе, искрах в снегу и полюбившейся ему мысли о времени, причудливо пропущенном через человека, автор и хотел поставить точку в своем описании путешествия Американиста. Или — три точки, вообразив, что это следы, уводящие вдаль, сделанный типографскими знаками намек, что жизнь продолжается, а документальный рассказ о ней надо где-то оборвать. Но время шло, и автор понял, что своими тремя точками загадал такую загадку, которую читатель и не возьмется отгадать. Автор забыл о том, о чем сам же все время напоминал на протяжении своего повествования, а именно о специфике жизни и работы своего героя как одного из наших американистов. Даже самый проницательный читатель вряд ли угадал бы, как продолжалась эта специфическая жизнь и куда вели следы трех символических точек. И еще одно обстоятельство подталкивало к написанию то ли продолжения, то ли эпилога. Пока рукопись вещью в себе лежала где-то в издательском шкафу среди других канцелярских папок с тесемочками, Американист по заданию своей газеты совершил еще одно путешествие в Америку, приуроченное еще к одним выборам.

Новая поездка была короче, всего две с половиной недели, а выборы — важнее, не промежуточные, а президентские. И в Белом доме избиратель оставил того же человека, которого два года назад не очень-то жаловал. Разве не требовал этот факт сам по себе хоть какого-то постскриптума?

Своей фантастической достоверностью жизнь вдохновляет нас на опыты в жанре документальной прозы. Что может быть достовернее и важнее самой жизни? К тому же она освобождает документалиста от тяжкой работы воображения, изнуряющей собрата-художника, от необходимости сведения концов с концами, потому что берет это трудное дело на себя. Но зато собрату, коли свел он концы, легче поставить точку и обойтись без послесловия. Его не призовут к ответу новыми коленцами, которые выкидывает жизнь, продолжающая, как ни в чем не бывало, творить и тогда, когда документа-* лист закончил. Вот почему не в книге, которую долго пишут и долго издают, законное место документалиста, а в газете, где утром написано, вечером напечатано, а назавтра, быть может, уже и забыто. А раз забыто, то пе по призовут ни к ответу, ни к суду.

Все так, но в морозный и лунный ноябрьский вечер, на котором мы закончили было свое повествование, Американист, оторвавшись от газеты, отключившись от быстротечного потока газетной жизни, погрузился в состояние творческого блаженства. «Баста!» — сказал он себе, решительно отбрасывая новые впечатления ради возвращения к прежним, из стареющей американской тетради, заново вживаясь в них.

Медитация длиной в месяц происходила пе в самолете, повисшем над океаном, а в номере писательского Дома творчества,— без излишеств, но со всеми, как говорится, удобствами, на третьем этаже четырехэтажной панельной башни, стоящей поодаль от центрального корпуса, похожего на помещичий дворец, и желтых особняков с колоннами, в облике которых сохранились довоенные представления о пристанище муз. Двойные двери, обитые коричневым дерматином, берегли тишину. Ноябрьские и декабрьские дни были короткими, но ясными, морозными, крепкими. Могучий раздвоенный дуб- красавец по дороге в столовую плетением черных голых ветвей оттенял почти испанскую голубизну неба. Бойкие птички садились на переплет открытой форточки, поглядывая на жильца быстрыми бисеринками глаз, клевали крошки белого хлеба, а когда жилец выходил, оставляли на листках его бумаги свои поправки невпопад. И, благословляя психотерапию труда, Американист садился за стол сразу после завтрака, вставал перед обедом и, похрустев крепким снежком на прогулке в очарованном зимнем лесу, после обеда снова принимался за дело, и уже тени от фонарей ложились на снег и птички умолкали, укладываясь где-то на покой.

Материя, которой он занимался, была мрачной, апокалиптической, а настроение, рождаемое ранней зимой и подвигавшейся вперед работой, легким и бодрым.

В столовой Американист сидел рядом с любителем лыжных походов из Литипститута и поэтом-удмуртом. Умный и скромный поэт, приехавший под Москву с застенчивой женой, делился фронтовыми воспоминаниями и особыми треволнениями человека, который по складу характера не умеет устраиваться с переводчиками и пробивать свои стихи к всесоюзному читателю. Его воображение жило лесной родной Удмуртией, сотрудник Лит- института переводил с латышского, Американист пробивался через описание прилета в Ныо-Иорк или видов вашингтонского предместья Сомерсет, и образы этих разных миров витали над обеденным столом в углу возле двери, над вегетарианскими щами и биточками с вермишелью.

Политически накаленные дни подбрасывали, конечно, и вопросы об Америке, и собеседники Американиста своими заочными знаниями выявляли порою досадные пробелы в его очных, но сугубо политизированных знаниях. Неспециалисты, они смотрели в корень и искали там то, что касается нас. Своим простодушием больше всего запомнились ему вопросы массажистки Вали. Мужа ее унесла прочь развеселая, дымная, пьяная жизнь газопроводчика. Сына-школьника поднимала одна, хотя еще жили с бывшим мужем в одной квартире, которую не могли разменять. По-крестьянски сильная женщина ребром ладоней пилила шею, затекшую от усердных занятий американистикой, и при этом, наслушавшись последних известий по радио и телевидению, и вопрошала, и жаловалась, и негодовала: «Чего молчите-то? Расскажите чего-нибудь? Война-то будет или нет? И чего им только надо? Ведь все небось в хрусталях, в золоте, по ресторанам ходят. Чего же им не хватает?..» Замолкала, переводя дыхание, и легко увязывала свое личное с глобальным, всеобщим: «Вот все думаю ремонт на следующий год делать. А вдруг война —на что он тогда, ремонт этот?! У нас рядом воинская часть стоит. Как заведут они там свое, я форточку закрываю, чтобы и не слышать. Неужели, думаю, началось?!»