Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 84



Свежесть впечатлений от последней поездки постепенно выветривалась. Прогуливаясь по родному городу, он уже не увлекался непроизвольной игрой воображения, накладывая московские улицы на нью-йоркские или вашингтонские. Но не проходило ощущение неудовлетворенности и той же проклятой певысказанности. Опять он думал, что не сказал главного. Он даже не знал, в чем же оно, это главное, но понимал, что оно должно выявиться в процессе работы, если он постарается полнее и откровеннее описать свою поездку и, значит, осмыслить и пережить ее заново. В такой работе, считал он, было бы и настоящее оправдание его путешествия. Но, погрузившись в текучку редакционной работы, Американист все реже вынимал и раскрывал толстую тетрадь с новыми американскими записями и не находил времени даже для перепечатки этого исходного материала на машинке, чтобы лучше его видеть и чувствовать.

Неужели все, что так заражало и заряжало его там, вся эта напряженная работа мозга пропадет впустую, как не раз пропадала, и всего-то останется от этой поездки четыре корреспонденции с их плотным и как бы зашифрованным, сугубо политическим, текущим содержанием? Ведь они уже исчезли в газетных подшивках — и навсегда. Неужели снова восторжествует этот длящийся всю жизнь парадокс — не было времени, чтобы рассказать о времени и о себе?

Между тем в стране да и в газете происходили большие события. Ушел на пенсию главный редактор, который благословил Американиста в поездку: «Действуй!» Новым главным в газету вернулся старый главный, дважды главный, как его в шутку называли. Он много делал, чтобы воодушевить коллектив, чаще печатать острые проблемные материалы и рывком поднять терявшую подписчиков газету. Он умел извлекать из-под спуда и пускать в дело творческий потенциал каждого человека и работника. Газета улучшалась, отнимала больше времени и сил.

Так прошло полгода. Американист все-таки перепечатал на машинке свои американские записи, но дальше так и не продвинулся. Он уже тешил себя обломовской мечтой — отложить затею на завтра, на после еще одной поездки.

Вы спросите, что сталось с его телевизионным фильмом о Нью-Йорке? Этот воз забуксовал в самом начале пути, и наш дебютант потерял охоту толкать его дальше. Правда, к его сценарию довольно сочувственно отнесся один телевизионный начальник. Когда-то он и сам жил в Нью-Йорке и счел, что автор имеет право на свой взгляд и подход к теме. Но у другого телевизионного начальника, который в Нью-Йорке не жил, но непосредственно отвечал за производство телефильмов, возникли возражения. Он Нью-Йорка не знал, но зато знал, что требуется от фильма о Нью-Йорке. Американисту он советовал увидеть Нью-Йорк не своими, а чужими глазами—» глазами создателей прежних фильмов. Такой совет не рождал сил и желания. Повторяться было бы и бессмысленно, и малоинтересно. Молодая энергичная женщина, прикрепленная к фильму в качестве режиссера, увлеклась идеей Американиста. Но у нее тоже не было собственного видения Нью-Йорка, и никто, конечно, не собирался направить ее туда ради фильма внештатника. Так и был заброшен этот телевизионный проект с прологом на берегу Гудзона и эпилогом на воскресных нью-йоркских улицах.

Так песком между пальцев впустую протекало время.

Но однажды прекрасным июльским утром неким перстом провидения явился Американисту один путник.

Это был американец среднего возраста и роста, плотный, с бородкой на круглом широком лице и с голубыми, чистыми и внимательными глазами. Американист усадил его в одно из двух финских кресел в углу своего служебного кабинета, а сам уселся в другое, и довольно оживленно, даже порой не без жестикуляции, проговорили онп полтора часа, и, выведя путника за дверь, наш герой распрощался с ним в редакционном коридоре.

Но почему путник? И свои странники и путники перевелись, а иностранные и вовсе не забредают через государственную границу. И американец не с улицы взялся. Он был известный журналист и писатель, приехал в Москву как гость агентства печати «Новости», и принимал его наш Американист по просьбе сотрудников этого агентства. Почему же путник?

Слово пришло сначала от обличья американца. В жаркий московский день ои был небрежно и легко одет — хлопчатобумажные летние брюки, рубашка без галстука п холщовая сумка через плечо. Именно эта холщовая сумка, эта с у м а, в облике иностранца, с которым не избежать определенной дозы официальности, и навела Американиста на русское слово, предполагающее не четыре стены с потолком и какую-то дипломатию на газетно-журнальном уровне, а вольное небо над вольными просторами, кудрявую опушку леса, картины типа нестеровских или стихи типа блоковских: «Нет, иду я в путь никем не званый, и земля да будет мне легка...»



Не иностранец, а некий иностранник.

Но на этом внешнее сравнение с российским путником обрывалось. Из своей сумы гость вынул не краюшку хлеба и кусок сальца в тряпице, а два больших желтых плотной бумаги американских конверта. Из конвертов извлек свернутые вдвое листочки бумаги, из кармана пиджака — черную, толстую ручку из тех, что назывались у нас вечными, пока не уступили место недолговечным, шариковым…

И там, где внешнее сравнение с путником оборвалось, начиналось сравнение сокровенное и тревожное.

Американца привела в Москву работа над книгой о стратегических ядерных вооружениях — тех самых, которые мы готовим друг на друга на тот самый, роковой, случай. Он изучил проблему с американской стороны, но одной стороны в избранном им предмете было недостаточно. И вот на две недели прилетел поглядеть на нас и поговорить с нами. Разве древние философы предвидели, что появится эта связь: системы оружия — политика — смысл бытия? Между тремя звеньями, только тремя, не остается зазора, и впору ставить знак тождества. Сверхплотное сжатие всего и вся. Никогда не было такого, хотя вот уже сорок лет висит над нами Бомба.

И новым путником занесло в Москву голубоглазого бородатого американца с холщовой сумой. Как и других заносит.

Он понравился Американисту. В нем была естественность и ум, искренность и та привлекательная смелость, когда пишущий человек, отказываясь от так называемой солидности, не боится задавать вроде бы наивные, детские вопросы, ответы на которые вроде бы известны взрослым солидным людям. Он хотел понять нас и наше отношение к американцам, и из его вопросов, чувствовал Американист, получался один самый детский и самый мудрый вопрос вопросов: что же мы (то есть мы, и они, и все человечество) за люди, и что же нас, таких, ждет в будущем при наличии такого оружия и такого международного положения, и что же нам делать? А ты, сидящий напротив, что за человек? Сумеем ли мы вместе на нашем общем корабле Земля проскочить между Сциллой и Харибдой нашего страха и вражды в мире, где мы можем утонуть вместе, если не научимся вместе спасаться?

Этот путник прилетел в нашу страну, потому что видел в нас спутников, и свою судьбу не мог отделить от нашей. От пашей общей — и общечеловеческой — судьбы. Все мы путники, ио не под вольными небесами среди вольных полей, а в угрюмых пространствах ядерного века. Все мы путники — и все мы спутники. К этому заключению пришел Американист, когда, проводив американца, подумал, что стоит, пожалуй, написать об этой встрече и этом американце, и когда, размышляя о тому как писать, под поверхностным слоем их беседы искал сокровенный психологический слой. Сентиментальные заметки дались ему легко и радостно, как дается все, что пишется без оглядки и от души.

«Мир тесен,— писал он о встрече с американским путником и спутником.— Мир — тесен... Безвестный И мудрый предок смело поставил рядом эти два слова еще тогда, когда знакомый ему мир замыкался темными чащобами лесов на горизонте, а незнакомый простирался неведомо куда и таил тьму чудес. Ба, мир тесен — посмеивались старые знакомцы, случайно встретившись в каком-то десятке верст от дома. Ба, мир тесен... Попробуйте так же, добродушно посмеиваясь, сказать это о баллистической ракете, которая всего за полчаса может доставить с континента на континент сотни тысяч неотвратимых смертей, упакованных в трех или десяти ядерных боеголовках индивидуального — и точного — наведения на цель?»