Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 84

Виктор заблаговременно заказал ему номер, и Американист убедился, что и в этом старом отеле цены выросли за последние десять лет минимум в три раза.

Разложив вещи и умывшись с дороги, он позвонил Виктору и отправился к нему в Шваб-хауз. У лифта при входе в дом два швейцара, подняв за задние лапы, трясли какую-то собачонку. Собачонка жалобно повизгивала. Швейцары поздоровались с Американистом как со своим домашним человеком, будто в последний раз виделись несколько часов назад. В этот дом, где по-ньюйоркски зорко приглядывают за посторонним, его без расспросов пропускали даже новые швейцары и лифтеры, словно на нем до сих пор стояла незримая магическая печать давнего жильца Шваб-хауза. Продолжая держать повизгивавшую собачку вниз головой, швейцары по-свойски объяснили ему, что она проглотила мяч и они хотят вытрясти его.

Где еще, в каком городе, вы натолкнетесь с ходу на собачку, проглотившую мяч, и на людей, которые вытряхивают его таким странным способом?

В знакомой квартире на восьмом этаже они с Вик* тором разговаривали о московских и американских ио- востях. Рая накрывала стол для ужина. На большом экране телевизора, оставшегося от Виталия и стоявшего там же, в углу у окна, мелькали картинки и коротенькие энергичные репортажи о свежих уголовных преступлениях и разных других происшествиях, за окном завывали сирены полицейских и пожарных машин, спешивших по своим чрезвычайным делам, которые обещали новые сенсации для телеэкрана. Нью-Йорк жил своей обычной оес- сонной жизнью.

Американист не без удовольствия возрождал свои нью-йоркские привычки. После позднего ужина отправился па угол Семьдесят второй и Бродвея за свежим номером «Нью-Йорк тайме». Дождь кончился. Было сыро п зябко. Мокрые серые плиты тротуара знакомо блестели под фонарями. На углу он увидел телефонную будку со створчатой дверью, по которой, чтобы открылась, ударяют кулаком или ботинком. У обочины стояли два темно-синих жестяных ящика высотой по пояс, на коротеньких ножках и с выпуклой крышей: одни — для общей почты и другой -- только для нью-йоркской. Все было на своих местах, чугунные тумбы пожарных гидрантов, большая проволочная корзина для мусора, столбик с металлическими табличками-указателями — Вестэнд-авеню и Семьдесят третья и светофор, на котором ярко вспыхивали красным слова «Не иди» и зеленым — «Иди». В поздний час никто не переходил улицу возле Шваб- хауза, огненные письмена светили ему одному.

Каких-то двести метров отделяли Вестэнд-авеню от Бродвея, где шла еще активная ночная жизнь. Их можно было пройти по Семьдесят третьей. Она хорошо освещалась вечерними огнями и на этом отрезке всегда была безопасной — во всяком случае, за шесть лет вечерних прогулок там с ним ничего никогда не случалось Но все-таки это так называемая боковая улочка и по ее правой стороне стоят старые небольшие дома с опасными полуподвальными выходами, где живут пуэрториканцы. Оп решил не искушать судьбу, с Нью-Йорком шутки плохи, а времена и тут изменились не к лучшему. Он избрал другой путь и быстро зашагал по Вестэнд-авеню: один квартал вниз к широкой, с двусторонним движением Семьдесят второй и по Семьдесят второй мимо углового супермаркета, небольшого книжного магазина, нового салона дамского платья, старого похоронного дома и так далее — к Бродвею. Еще был открыт и тогда допоздна работавший магазинчик «деликатессен» (теперь их называли «дели»), где можно было и за полночь купить все необходимое и где когда-то он по-российски покупал семечки, считая, что они отводят его от курения. Работала и овощная лавка на другой стороне Семьдесят второй, на перекрещении ее с Бродвеем, и у входа в старую станцию подземки старый киоскер, как всегда, выглядывал из-за кипы только что доставленных и положенных на прилавок свежих газет, и вокруг его головы сиял своеобразный нимб из голых молодых женщин и мужчин с обложек иллюстрированных журналов низкого пошиба, развешанных на прищепках внутри киоска.

Бродвей не спал, разъезжали машины, в светящемся полумраке баров сидели завсегдатаи, по тротуарам еще разгуливали поздние прохожие, из-под земли доносилось приглушенное грохотанье поездов подземки.

Ночью ему снился сон. Какие-то молчаливые мужчины в деловых костюмах, проскользнув в бесшумно открывшуюся на его глазах дверь, хозяйничали в его гостиничном номере. Хотя он был у пих па виду, они вели себя так, как будто его не видели. Во сне он порывался что-то им сказать, запротестовать, дать понять, что это не по правилам — входить в помер в его присутствии, по одновременно он понимал во сне, что протест опасен, что, обозначив себя, он как бы заставит их решать, что с ним делать. Они как бы получат повод и право убрать его. Во сне у него не было сомнений, что молчаливые мужчины — это, конечно, агенты ФБР и что гостиничный номер — это его номер в «Эспланаде». И сои был как бы неизбежной частью его возвращения в Нью-Йорк — как будто нигде, кроме Нью-Йорка, не может привидеться в первую же ночь такой кошмар.



Утром, слегка приподняв вертикальную американскую занавесочку из плотной бумаги и нагнувшись, он глянул в окно — типичный нью-йоркский колодец, образованный стенами впритык стоящих, разноэтажных, прокопченных кирпичных домов. В его окно на четырнадцатом этаже слепо уставились задернутые занавесками окна стоящего напротив дома. Короткий день разгорался — шелест шип, вскрикивание автомобильных гудков, це столь надрывное, как ночью, завывание сирен и неразборчивые голоса людей взлетали к небесам где-то за стенами этого молчащего колодца, и слышался слитный гул, дрожанье, пыхтение, вздохи и выдохи города. Стены колодца были неровными по высоте. Над крышами домов нависало небо в тучах, а в узком просвете между степ Гудзон манил пронзительно-холодным осенним простором и волей.

Всякие чувства он испытывал к этому городу. Не было только равнодушия. Нью-Йорк вызывал к себе отношение, как к живому существу. Разобраться с ним было так же трудно, как трудно разобраться с жизнью.

В благодушном настроении человека, обосновавшегося в знакомом месте перед возвращением домой, Американист спустился на улицу и, прежде чем зайти к Виктору, решил прогуляться вокруг Шваб-хауза. Типично нью-йоркское, то есть необыкновенное, пе заставило себя ждать. Свернув с Риверсайд-драйв на Семьдесят третью, он нос к носу столкнулся с человеком-полузверем. Великанского роста. С лицом в саже или угле, он явно спал не на чистых простынях и с утра не успел позаботиться о туалете. Воспаленные глаза дико и угрюмо глянули на Американиста. Взгляд исключал какой-либо контакт с другим homo sapiens. Чувствовалось, что контакты давно нарушены и даже порваны и что существо с угрюмотусклыми глазами уже не настаивает на своей принадлежности к высшему биологическому виду. Разлапистой и развалистой походкой гориллы, в широченных, разбитых бахилах-луноходах бродяга шел в сторону Гудзона, где, может быть, и находилось его место в городских джунглях, его лежбище.

Отверженные. Живой труп. На дне. Определения и образы классиков, знакомьте со школьной скамьи, Нью-Йорк въяве выводит на свои улицы. Картинно. Театрально-жестоко. Нет, ничего не вымышлено великими. Все это есть и, стало быть, было. Все выхвачено из жизни. Восстал этот угрюмый человек против жизни — или сломился под ее тяжестью? Или восстал — и сломился?

Похожая пли разная судьба скрывается у каждого из них за этим общим, бьющим, как плеть, словом loser, проигравший, неудачник? Да, жизнь не знает милосердия, жизнь есть жестокая борьба, и Нью-Йорк прямо на своих улицах показывает конечные (и конченые) продукты этой борьбы.

Нью-Йорк всегда поражал Американиста своей обнаженностью, всеядностью, соседством всего и вся. Нигде, пожалуй, человек не чувствует себя так непринужденно и так растерянно, так вольно и так покинуто, и по одной и той же причине — здесь никому до него нет дела.